Пареньки села Замшелого
— У меня цыганка не много взяла. «Пускай, говорит, богатые платят, а беднякам учение задаром. Матушка Букис, говорит, дала ветчинки и два кружка крупяной колбасы. А ты, говорит, дай горсть льна, а по весне, когда станет коровка доиться, полштофа сметаны. Вот и будет с меня, беднякам гадаю задаром».
Таукиха оскорбилась за все свое сословие:
— А лен-то чей? Твой, что ли? Мой лен и матушки Букис! Вот этак все наше добро и тает! Нынче босота и вовсе стыд потеряла. По прошлому году — горстку, нынче пять, глядишь, на будущий год до нитки оберут. А мне эта самая цыганка вот что сказала: «У тебя, говорит, матушка, от добра сундуки ломятся, отдай вон те полосатые штаны моему цыгану. Не пожалеешь: вот посмотришь, как на будущий год лен у тебя закудрявится! И дай еще фунтик шерсти, а за это овечки твои по двойне станут приносить и шерсть у них будет что трава-мурава, чистый шелк». Наплела с три короба, — а где они у меня, эти двойни?..
Она и кончить не успела, как ее уже перебила Плаукиха:
— А у меня, окаянная, полмиски сала взяла, больше-то и не было. Да еще пару чулок с лежанки утащила. Ладно уж — цыганка, она цыганка и есть, но хоть бы помогла своей ворожбой! Где уж там! Ни полстолечка! Девчонка моя как чесалась, так и по сей день чешется.
Вирпулиха, наклонившись к пряхе, шептала свое:
— А мне цыганка говорит: «Ты, сестрица, за все про все дай мне три рубашки и рубль серебром — медяков-то у меня побольше твоего будет, а на бумажки я и глядеть не стану». Где же это я ей еще две рубахи возьму, коли у меня и всего-то одна, да и та на мне? А может, оттого и не помогло?
В пылу беседы кумушки поначалу не заметили, как на дворе появились еще две фигуры. Но потом вся четверка всполошилась: это пожаловал сам староста Букис со своей дражайшей половиной. Оба были в шубах с поднятыми воротниками, староста дважды опоясался узорчатым кушаком, а старостиха закуталась поверх шубы в три шерстяных платка. Букис трусил мелкой рысцой впереди супруги, а она шла следом, запыхавшись, испуганная и до крайности разгневанная.
— Ах ты старый плут! — отдуваясь, бранила она мужа. — Сам бегом бежит, а меня бросил зверю на съедение!
— Ну-ну-ну! Да разве ж я бегу? — горохом сыпал Букис, тоненьким, бабьим голоском. — Для тебя же снег уминаю.
Чета Букисов всегда так: чем тише папаша Букис, тем громче мамаша Букис, а сейчас она и вовсе будто в трубу трубила:
— Тоже еще! Уминальщик выискался! Сущий басурман! Да можно ли с этаким мужем век коротать? Хоть к пастору беги — пусть разводит!
Пряха подтолкнула локтем Плаукиху:
— Слышь, сестрица, у богачей вон оно как, тоже не больно гладко.
Букис отлично понял, что кумушки только и ждали такой потехи. Ладно бы уж у себя в дому нести крест, так нет же, мало ей, понадобилось мужа перед людьми позорить! Букис попытался принять осанку, подобающую его высокому положению, и грозным взором окинул собравшихся:
— Ну-ну! Чего это вас всех сюда принесло? Раскаркались, как вороны! Чего людей тревожите спозаранку?
Вирпулиха сделала смиренное лицо, как и положено в присутствии власти, да разве ж язык так легко смиришь?
— Ой, папаша Букис, а ты сам-то?
Букис с достоинством прочистил глотку и выгнул шею так, чтобы поднятый ворот не заслонял уха.
— Я, стало быть, староста села! Мне, стало быть, надобно вести надзор. Я Ципслихе опекун, а сиротам ее — заступник. Я, стало быть, должен проверять, как живут вдова и сироты.
Плаукиха как ни крепилась, а все же не выдержала:
— Ох, и опекун, ох, и заступник!
Старостиха так и взъелась:
— Скажите на милость! Букис, ты староста этого села или, может, уступил свою должность Плаукихе?
Таукиха, разумеется, встала на защиту власти:
— Нынче вся босота нос задирает!
Староста чуть посвободнее отпустил пояс и пропыхтел:
— Чистая погибель с этим бабьем! Лучше бы мне пойти с мужиками лес рубить.
Босота дружно фыркнула в три голоса, а Плаукиха громче всех!
— Хорош лесоруб! Пузо — что у турка барабан.
Букис сразу же сник, как и всякий раз, когда затрагивали самую уязвимую часть его фигуры.
— Думаешь, от хорошей жизни у меня жир? Помучились бы сами этак, тогда бы узнали… Одышка дух спирает, ночью на другой бок не повернуться. Долго, стало быть, не протяну, тогда будете знать.
— Нечего столько жирного есть! — поучала его Вирпулиха.
Старостиха не утерпела: слыханное ли дело, староста, а судачит с бабами!
Но тут уж ничего не помогало. Задетого за живое Букиса не удержать.
— Да разве я много ем? И сколько ж я пью? Вот, к примеру, нынче поутру: только и съел всего три пирожка, три кусочка мяса, да малость кашки, да плошечку сала. Нет уж, к кому пристанет хвороба, от того не отвяжется.
Пряха стала рядом с Вирпулихой: раз богатеи друг за дружку, то и бедняки будут заодно.
— Нечего; значит, столько пива пить!
Опять за больное место… От злости староста сделался багровым, как петушиный гребень.
— Но-но-но! Да разве ж я пью? Сколько ж я пью? Пятый день пошел, как кружки в руки не брал. И капельки пива в доме не нацедить. — У Букиса даже слезы навернулись на глаза. — Воду пью!
— Кто же виноват, что не умеешь пива наварить? — вставила сама старостиха.
— Как же не умею, да воды-то нет. Для пива мягкая вода нужна, а на речке лед в аршин толщиной — не доберешься. У Ципслихи колодец досуха вычерпали, на дне-то еще есть, да только там больше песку, чем воды.
Таукиха и тут знала средство:
— Процедить нужно, милые мои, через край простыни, — мой старик всегда этак делает.
Староста безнадежно махнул рукой:
— Цеди не цеди — все едино. Не везет мне, видно, счастье от меня ушло. Вот как-то раз засолодил я, стало быть, зерно: две пуры ячменя и пуру ржи. Срослось — прямо что твой дерн. Положил в риге на печь сушить — трухой взялось. Все прахом пошло. В другой раз две крысы драку затеяли и угодили прямо в горячее сусло. А в третий раз, пока остужал, прокисло. Хоть все вон выливай. Цыганка мне сказала: «Вели медведя обвести вокруг чанов. А ежели придет зверю охота в чан прыгнуть, ну, тогда пивцо у тебя будет как молоко, станешь попивать, меня вспоминать».
Кумушки слушали, вытянув шеи, а Вирпулиха еще повертелась возле каждой по очереди и каждой дала тычка в бок.
— Да вы только послушайте, сестрицы! Сам староста за счастьем гоняется, за медведем-то.
Букис был так поглощен своей бедой, что не заметил насмешки и вовсе утратил приличествующее старосте достоинство. Скинув варежку, он нащупал трубку, вытащил ее и выбил о ноготь большого пальца.
— Худые настали времена, — вздохнул он, — никудышные. Еще на пять трубок курева хватит, а завтра что? Березовые листья от банных веников, сенную труху — запихивай в трубку что хочешь.
— Будто и нельзя обойтись без этой соски! — ворчала старостиха. — Летом еще туда-сюда, дым хоть мух малость отгоняет, ну, а зимой какой прок? В доме не продохнешь.
Кто знает, когда бы кончились все эти пререкания, если бы вдруг Таукиха не услышала скрип полозьев. Она побежала за сарай и всплеснула руками:
— Люди добрые! Гляньте, кобыла в упряжке! Ешка уже дома и, верно, привез.
Женщины затаили дух и еще боязливее огляделись по сторонам. Умяв большим пальцем табак в трубке, Букис затопал к сараю. Поглядел сам, покачал головой:
— И вовсе не привез. Ежели б он воротился, то кобыла стояла бы головой в эту сторону, а она у нее в ту. Этот шельмец еще и не думал ездить.
Букис притопал обратно, потом важно встал на самой вершине снежной горки, выпятил грудь, откашлялся и возопил самым грубым голосом, какой только мог из себя выдавить:
— Ешка, эй-эй! Ципслиха! Это я, Букис, староста! Вдовицы и сирот заступник. Прибыл по долгу службы и приказываю сей же час выйти ко мне!
— Ох, и бравый заступник! — проворчала пряха себе под нос.