Мы — хлопцы живучие
Она уже помалкивает. По всему видно, что к обеду мы рук не помоем.
Прошли немного — снова тулуп. Теперь полезли мы с Санькой. Воды в канаве на пядь, а торфяной каши — под мышки. Зашипела она, поднялась частыми пузырьками. И лягушки вокруг — огромные, зеленые, пучеглазые. Санька их не то, что боится, — просто не любит. Он выскакивает на берег, как заяц.
Сколько раз рвался немецкий кабель, сколько раз, повозившись с теми «кожухами», мы валились на траву от усталости! Вот и солнце уже садится за подлюбичские вербы, большое и красное.
Теперь вода в канаве кажется теплой, а вылезешь на берег — зубы лязгают, как у голодного волка.
Одна тетя еще храбрится. С тех пор, как началась особенно густая трава, она и не вылезает из канавы, бредет по пояс в торфяной жиже, вырывает проклятые водоросли и швыряет на берег. А следом уже мы волочем свой «караван» — с одного берега я, с другого — Санька. Тетиным муравьям уже и на том спасибо, что хоть сами идут.
В одном месте тетя едва не утопла. Попала в какую-то глубоченную яму, видно, в воронку от бомбы, не иначе.
Но все обошлось: ухватилась за бревно, а потом мы ей с берега руки подали.
До озера добрались, когда уже порядком стемнело. Мокрые, израненные осокой, перепачканные в торф и глину, мы с Санькой еле-еле дотащились до дома. Я и ужинать не захотел. Как свалился, так и уснул.
Мамуля потом только руками разводил:
— Неужто на себе?
Ему просто не верилось. По его мнению, такое только сдуру можно сделать. Разве взрослый человек на это отважится?
Но как бы там ни было — сдуру или от большого ума, — а стоит тетина хатенка. Нижние венцы и простенки черные, трухлявые, а над окнами светлеют на солнце новые, свежеотесанные бревна. И так уж тетя счастлива, так рада, так мила ей новая хатка, что нахвалиться нами не может. И еще тетя не знает, в какой угол меня посадить и как потчевать. Кажется, что хочешь отдала бы в благодарность. Такой уж я племянник дорогой, такой хлопец золотой, что второго такого и не сыскать. Вот только на плот она больше со мною ни за какие деньги не сядет.
— Нет, нет, нет! И не заикайся, мой хлопец. Я тогда чуть со страху не померла…
Упырь
Утром возле Зезюлькиной хаты, пока бригадирша отправит людей на работу, чего только не наслушаешься. Особенно от Михейкиного Назара. После контузии у него руки трясутся, а язык все равно ловко подвешен. И голова у Назара светлая. Не голова, говорят люди, а сельсовет. Недаром же ему такую кличку дали — Министр.
Михейкин Министр все знает, все по-своему может объяснить. Это оттого, что он завел моду прочитывать газеты перед тем, как пустить их на раскурку. Даже прошлогодние и то глазами пробежит.
Конечно, на настоящего министра он не очень чтобы похож и одеждой, и с лица. Ходит Назар в солдатской гимнастерке, уже залатанной на спине и под мышками, в солдатском галифе. А обуви летом и вовсе не признает, как и мы, грешные, не министры. Нечего зазря сапоги бить, если и так тепло. Сапог порвешь — зашивать нужно, а ногу порежешь — сама заживет.
Лицо у нашего Министра худое, слегка побитое оспой, брови — два или три золотых волоска, которые не сразу и заметишь, зато глаза большие, глубокие и мудрые. И что еще, так это поистине министерский лоб. Говорят, будто на Назарову голову в солдатах шапки не могли подобрать. А старый Зезюлька сказал, что если б его шапкой меряли зерно на трудодни, никто бы горя не знал.
И вот, едва Министр устроится на завалинке, тут мужики его и обсядут со всех сторон. Цигарку помогут свернуть, а нет табаку — поделятся или покурить оставят. Бабы, особенно те, у которых мужья на войне, тоже ближе подходят, чтобы услышать, скоро ли конец лихолетью.
Ну, а нам с Санькой возле Министра, будто медом намазано. Не только ушами — ртами ловим каждое слово.
Обычно беседы начинаются вопросом старого Зезюльки:
— Ну как там, Назар, не взяли еще наши Могилева?
Спросит и ладонью глухое ухо надточит. Зезюльке Могилев не дает покоя больше, чем любой другой город. До войны его дочь вышла в Могилеве замуж, и теперь там у Зезюльки есть внуки. Беспокоится старый, как они там под немцем, бедные, вот и задает почти каждое утро один и тот же вопрос.
Министр, сидя на завалинке, водит кнутовищем по песку, рисует линию фронта. Он называет разные города, которые еще у немцев: Витебск, Оршу, Рогачев, Жлобин, Могилев. Кнутовище ходит в трясущихся руках, и линия фронта у Министра напоминает пилу.
— А где же мы? — спрашивают у него. — Подлюбичи наши где?
Министр тычет кнутовищем в песок, и все видят, что от нас до фронта не так уж и далеко. Если б я или Санька наступили на его изображение, то пятка была бы в Рогачеве, а пальцы — в нашем селе. А тут, говорят, пешком идти нужно два дня.
— Ох, и близко же! — пугаются женщины. — Скорей бы наши их поперли.
Известное дело, попрут. В этом Министр так убежден, что готов дать голову на отсечение. Теперь наша сила, теперь у них кишка тонка. Дружок Гитлера, итальянский правитель Муссолини, смуссолинился, места в своей Италии не находит. Допрыгается и Гитлер.
Сидит Назар на завалинке в окружении всей бригады, трясет перед носом цигаркой, пока в рот ею не угодит, и мудро так рассуждает. А чего не порассуждать, если он все на свете знает. И о землетрясении, и о том, что есть такая страна, где солдаты ходят не в брюках, а в юбках. Все хохочут, не верят, а он доказывает, что есть. От него мы с Санькой узнали, что в Японии горы называются ямами. Скажем, по-белорусски было бы Фудзи-гора, а по-ихнему — Фудзи-яма. Каких только чудес на свете не бывает!
Если благодаря Министру мы хорошо знаем, что делается на фронтах и вообще во всем свете, то о внутреннем положении часто слышим от Нинки, да и сами не слепые. Рожь нынче будет очень хороша, если не поляжет или град не побьет. Правда, на высоких местах она редковата, а в ложбинах сорняков много. А ячмень совсем сурепка заглушила — все поле желтое.
Половина картошки останется неокученной. Рук в колхозе нехватка. И тягла тоже.
Во второй бригаде, в той, что на Хуторе, лошадь пала, а в нашей на прошлой неделе кобыла Слепка ожеребилась.
На сенокосе всем косарям будут бесплатно давать обед.
Нинка говорит, сам Дьяк обещал — председатель колхоза. Если так, то и мы с Санькой пойдем косить.
К старой школе навозили бревен. Говорят, солдаты целый «студебеккер» пригнали, аж земля гнулась. Теперь там стоят высокие козлы и пришлые плотники распускают бревна на доски. Один стоит на козлах, а другой снизу, под бревном. И как ему только опилки глаза не запорушат? Председатель сельсовета, наш сосед дядька Скок, хвастался, что у него кровь пойдет из носу, но школу к осени отремонтируют.
Московские врачихи, зимовавшие в Санькином доме, недавно уехали домой. Делать им тут больше нечего. Сыпняк отступил. Санька их сам на станцию отвез на Буянчике. Вот смеху было, когда по дороге потерялась чека и свалилось колесо! Санька сам поднимал-поднимал телегу и не поднял. Тогда он и скомандовал:
— Ну-ка, беритесь!
Врачихи взялись за ось. Оси-то в черной мази, а у них ногти лаком покрыты. Санька говорит, стоило поглядеть…
Вот, пожалуй, и все внутреннее положение, если не считать разговоров про какого-то упыря.
Упырь — это такой покойник, которому не лежится в гробу, и вот он ночью откапывается, вылезает из могилы, ловит живых и пьет их кровь. На нашем погосте таких беспокойных покойников нет. Завелся он возле старого кирпичного завода. Знаете, где это? Нет? Тогда послушайте.
От нас в город идти можно двумя дорогами. Можно по шоссе, мимо дома дорожного мастера, через деревню Пруды, а там уже и город. Хорошая и многолюдная дорога. Тут тебя иной раз обгонит военная машина или Мамуля на велосипеде: он снова работает на железной дороге. И попутчик тут всегда найдется.
Вторая дорога в город — лугом. Бежит тропинка по-за озером Ситняг, мимо заброшенных глиняных карьеров, заросших аиром, через железнодорожную насыпь, снова лугом мимо разрушенной бойни, по болоту и прямо к элеватору. От элеватора до базара рукой подать. Протоптали тропинку женщины с кошелками. Эта тропинка хороша тем, что по ней и ближе, и мягче идти, не собьешь ноги о булыжник.