Улица Сапожников
Выпили, закусили. Самогон на вкус показался Ирмэ хуже касторки. Однако выпил он все, до дна. В гостях — не дома.
— О-о! — сказал он. — Крепкий.
— Еще бы, — сказал Нухрей. — Первач.
— Сам гонишь?
— Не. Ермил на всю деревню поставляет. Руб бутылка.
— Густо, — сказал Ирмэ. — В Рядах дешевле.
— Зато, брат, товар, — сказал Нухрей. — В Рядах не сыщешь, врешь.
Еще выпили. И дрянь же! Ирмэ скривился, сплюнул. Касторка-то она, конечно, вкусней. Куда!
— Еще? — сказал Нухрей, поднимая бутылку.
— Не. Будет. — Ирмэ спрятал свой стакан под стол.
— Полстаканчика?
— И полстаканчика не буду, — сказал Ирмэ. — Не буду, Нухрей.
Его тошнило. Он широко открывал рот и жадно, как рыба, втягивал воздух. Это, однако, не помогало. В голове гудело, а ноги точно приросли к полу, до того они были тяжелые. И чего-то было смешно очень: он кивал головой, хлопал осоловелыми глазами и хихикал совсем как Нухрей.
— Хи-хи, — смеялся он тонким голосом. — Нухрей, а Нухрей?
Нухрей не слушал. Шатаясь, размахивая руками, он вышел на середину комнаты и стал выделывать ногами сложные какие-то кренделя.
— Жарь! — кричал он кому-то. — Сыпь!
— Погоди! — кричал Ирмэ. — Погоди, брат.
А Ганна стояла у печки и, подперев кулачком подбородок, жалостными глазами глядела то на мужа, то на Ирмэ. По ее лицу катились слезы.
— Ой, — плакала она, — родные!
Вдруг в окне появилась рожа, смешная рожа: нос поленом, усы ребром.
— Гляди! — крикнул Ирмэ. — Таракан.
Рожа сердито новела усами.
— Эй, хозяин, — скакала она. — Кто хозяин?
Нухрей шатаясь подошел к окну.
— Ваша благородия, — сказал он заплетающимся языком, — то есть, это я буду хозяин.
— Иди до старосты, — сказала рожа. — Живо!
— Враз, — сказал Нухрей. — Только соберусь — и пойду. Мне что? Мне, ваша благородия, ничего не надо.
— Ну, ты, разговаривать! — крикнула рожа. — Сказано тебе — живо.
— Иду. Иду.
Рожа исчезла. Снова открылись голые хаты, собаки подле хат. По широкой улице деревни, подымая пыль, как стадо, двигалась куда-то толпа мужиков. Впереди выступал дюжий дядя с шашкой на боку, в форменной с твердыми краями фуражке.
— Ваша благородия! — высунувшись в окно, крикнул Нухрей — так радостно, будто родного брата увидел. — Ваша благородия! здравствуй.
Человек с шашкой услыхал крик и остановился. Он оглянулся, не понимая, откуда голос, но, увидев Нухрея, отвернулся, плюнул и дальше пошел.
— Ваша благородия! — не унимался Нухрей. — Ваша благородия! Здравствуй.
Рожа с усами опять появилась в окне.
— Тебе говорят! — крикнула она сердито. — Живо!
— Иду. Иду.
Нухрей побрел по улице, спотыкаясь через шаг и падая.
Ирмэ туго, правда, а начал что-то соображать. Где-то уже видал он эту рожу. И человека с шашкой видал. Оно, конечно, давно дело было. А то, может, недавно? Постой: давно или недавно? Постой, рыжий. Погоди. Погоди ты…
— Ганна, — сказал он, — это кто был-то?
— Кто, родной?
— Этот — с усами?
— Да боже мой! — удивилась Ганна. — Не узнал та? Стражник же.
Вот оно и то. Ирмэ провел рукой по лбу, глубоко вздохнул, встал. Он почти отрезвел.
— А по улице кто проходил? — сказал он. — Кривозуб?
— Он, родной, он, — сказала Ганна — У Петрова ночью коня увели. Они, родный, и наехали, стражники-то.
Так. Крутил-крутил, бегал-бегал — и опять к Кривозубу. Опять двадцать пять. Ирмэ быстро пощупал сверток. Есть? Есть.
— Прощай, Ганна, — сказал он. — Спасибо.
— Да куда ты? — всполошилась старуха. — Да что ты? Нухрей придет, спеку блинов, пообедаешь. Куда ж ты голодный-то?
— Мне недалеко, — сказал Ирмэ. — Мне тут. Близко.
Видя, что Ганна собирается, по обыкновению, завыть, он быстро открыл дверь и выскочил на улицу. Он торопился, Ирмэ, — покуда стражники сидят у старосты, покуда идет допрос, покуда то да се, надо было отмахать версты три, а то и все пять. Бежать нельзя — вот что худо: нога болит, и голова кружится от самогона. И — что уж совсем никуда — поташнивает.
Ирмэ шел и шел. Долго. Часа два.
И вот впереди замаячили хаты новой деревни. Малого Кобылья. Ирмэ стал, подумал: заходить или не заходить? Опять, глядишь, на кого нарвешься. Но пить охота. Прямо, сил нет — до чего пить охота.
«Дойду до первой хаты, попью, — решил Ирмэ. — А там сверну в поле».
В первой хате — она стояла на отлете села, на юру — Ирмэ постучал в окно и крикнул: «Эй, хозяйка». Подождал — ни ответа, ни привета. Снова постучал: есть кто? Тишина. Он посмотрел в окно — ни души, только кот спит на печи. Ирмэ толкнул дверь и вошел.
В пустой просторной хате, недалеко от окна, у стены стояла большая кровать. А на кровати, накрытая теплым кожухом, возвышалась горка: бочка — не бочка, квашенка — не квашенка, что-то гладкое и круглое. Ирмэ заинтересовался, подошел поближе. И вдруг — Ирмэ прямо осел — горка зашевелилась, заворочалась. Откуда-то из угла на него глянули глубоко запавшие человеческие глаза, и беззвучный голос шепнул: «Кто?» Горка-то оказалась женщиной, раздутой от водянки.
— Мне бы, бабка, попить, — сказал Ирмэ. — Где кружка?
— Там, — женщина задыхалась, ей было тяжело говорить, — там, в сенцах, на кадке…
Ирмэ нашел кружку, выпил воды. Затем вернулся в хату и сказал:
— Тебе, бабка, может, надо чего, — сказал он. — Попить там. Так скажи.
Больная мотнула головой.
— Давно лежишь? — спросил Ирмэ.
Больная кивнула.
— Три… года… — проговорила она шопотом.
— Доктора позвать надо, — сказал Ирмэ.
— Был… — прошептала больная, — сказал… помру я…
— Вот дурак! — Ирмэ плюнул. — Ты ему, бабка, не верь. Брешет.
— Я не бабка… — сказала больная, — мне… тридцать два…
Ирмэ внимательно посмотрел на женщину и пенял, что правда, не врет. Лицо худое, землистое, страшное лицо, а видно, что не старое.
— Ничего, — сказал он, — поправишься, тетка.
— Не… — Больная застонала и повернулась лицом к степе. — Не, — прошептала она, — помру я…
— Значит, ничего не надо? — повторил Ирмэ. — Надо — так скажи.
Больная не ответила. Ирмэ тихо вышел из хаты, плотно притворив за собой дверь.
«Жисть», мрачно думал он.
Он пробирался задворками, огородами, задами. Итти пришлось долго: деревня была большая, вроде села. Когда Ирмэ вышел на дорогу, уж давно перевалило за полдень.
— Приналечь надо, рыжий, — проворчал он. — А то этак придешь в Горы к первому морозу. Двигай.
«Двигай»-то «двигай», а вот нога болит и ноет, не ступить. Ирмэ полз еле-еле. Не по дороге, — дорога была каменистая, сухая, — а по тропинке, рядом. Чтоб скоротать время, он свистел, пел и, замахиваясь палкой, пугал ворон и галок. Птицы с криком кружились над его головой.
Вдруг голос, старческий и строгий, сказал:
— Брось ты птиц-то трогать! — сказал голос. — Брось, говорю. — На краю дороги — ноги в канаве — сидел высокий старик с густой бородой, с седыми нависшими бровями. Неподалеку лежали его котомка и посох.
— Здравствуй, дед, — сказал Ирмэ.
— И ты здравствуй, — отозвался старик, глядя на Ирмэ недружелюбно и хмуро. — Ты чего птиц-то трогаешь?.
— Делать нечего.
— Делать нечего — в зубах ковыряй. А птиц трогать нечего — они божьи.
— Все мы божьи, — сказал Ирмэ.
— Умный ты больно, — сказал старик. — Такие-то недолгие.
Ирмэ был настроен мирно. Не хотелось ему ругаться.
Он зевнул и сказал:
— Ты куда это один-то?
— Я не один, — строго сказал старик. — Я — с размышлением.
Ирмэ не понял.
— С кем?
— С размышлением.
— Ну, ладно, — сказал Ирмэ. — Пойдем вместе.
Старик встал. Ирмэ помог ему вскинуть на плечо котомку.
— Это что у тебя там звякает? — спросил он.
Старик покосился на Ирмэ, но ничего не сказал.
— Склянки, что ли?
— Кресты, — твердо сказал старше. — Кресты и иконы.
— Торгуешь?
Старик вдруг обозлился.