Тайна музейного экспоната
— Да ну, брось, ты преувеличиваешь, — сказал Мишка.
— Надеюсь, что так, — сказал Витька. — Но, в любом случае, нам следует держать ухо востро. И хорошо, Грунь, что ты во время концерта остаешься в вагоне. Хоть какой-то глаз будет.
— Я тоже могу остаться, — предложил Мишка. Идти на концерт ему совсем не хотелось, но ложиться спать в «нормальное» время хотелось еще меньше — а ведь пришлось бы ложиться, если бы он не пошел.
Тут раздался стук в дверь.
— Войдите! — отозвались ребята.
Заглянул Алексей — малость заспанный и еще больше, чем обычно, взъерошенный, если только такое было возможно.
— Так и не отдыхали? — спросил он. — А ведь скоро концерт. Я пришел вам сказать, чтобы вы потихоньку готовились.
— Как готовиться? — спросила Поля.
— Ну, как? — Алексей фыркнул. — Бальные платья, золотые башмачки. Как еще на концерты ходят? — Он поглядел на часы. — Через полчаса пойдем в вагон-ресторан, чтобы встретить исполнителей дружной овацией.
— Я не пойду, — сообщила Груня.
— Почему? — Нельзя сказать, чтобы Алексей особенно удивился. Он достаточно философски относился к детским «закидонам», считая, что ребятам и положено чудить. Но все-таки посчитал нужным выяснить.
— Я буду рисовать портрет… очень интересный портрет. Я вам потом расскажу! — ответила Груня. — И, кстати, обращайтесь с Полей так, как будто это она нарисовала портрет Самсонова. Ведь никто пока не заметил, что мы близняшки!
Алексей нахмурился.
— Какой-то фокус готовите, да? Ладно, подыграю. Только смотрите не дошутитесь.
— Да что вы, как будто вы нас не знаете! — откликнулся Мишка.
— В том-то и дело, что знаю, — хмыкнул Алексей. — Кстати, где мой напарник?
— Я слышал, как они с Самсоновым ржали в купе… то есть в купе Самсонова, — не очень почтительно сообщил Мишка.
— Гм… они, надеюсь, до концерта-то доползут, после этого сеанса коньякотерапии? — мрачно осведомился Алексей. — Ладно, пойду их извлекать и встряхивать. А вы готовьтесь, кто идет.
И он удалился.
— Вперед! — подскочила Груня. — Поля, пошли в наше купе, не будем мешать мальчишкам. Да и, наверно, ты захочешь переодеться?
— Обязательно, — сказала Поля. В отличие от сестры, которая куда угодно могла пойти «в джинсах и в патлах», как это называла их мама, Поля предпочитала появляться на людях в красивом платье и с аккуратно уложенными волосами.
А у Груни были свои заботы — выбрать нужные карандаши и фломастеры, решить, будет ли рисунок черно-белым или цветным, а если цветным, то подобрать подходящие кисточки, которые будут давать или широкие, чуть просвечивающие, полосы, или жесткие, насыщенные пятна и узкие линии — в зависимости от того, что лучше — мягкость или жесткость — подчеркнет характер изображаемого человека. К «орудиям» своего труда Груня относилась намного трепетней, чем к вопросу о красивых платьях и прическах.
Только одно ее смущало. Она вспоминала очень удачный блик света, который положила на лице Самсонова, и не могла вспомнить, как же она добилась этого эффекта, как вообще ей пришло на ум подчеркнуть объемы именно таким образом. К портрету старухи такой блик тоже очень бы подошел — да и к портрету Любови Александровны, вероятно, тоже. Но что же там было, с этим бликом, который привиделся ей так внезапно — и так к месту?
Вот что сейчас волновало ее больше всего…
Глава X
ЛЮДИ ИСПАРЯЮТСЯ!
Прошло где-то с час. Почти весь вагон «утек» (как выразился бы Мишка) на концерт, за исключением начальника с секретарем, храпевших в своем купе, пассажирок последнего купе, Груни и, разумеется, Андрея. Кажется, даже проводники (во всяком случае, один из них) рискнули ненадолго отлучиться в вагон-ресторан — им тоже хотелось послушать старинные романсы.
— Не забывай, что я скоро отлучусь, — предупредила Груню Любовь Александровна, когда девочка разложила все свои художественные принадлежности и поудобнее установила альбом для акварели (он назывался «альбомом», но состоял из отдельных листов, больших и плотных, и нижняя сторона обложки была из твердого картона, поэтому бумага не продавливалась при рисовании).
— Мне главное сейчас общие контуры поймать, — ответила девочка. — А потом, когда вас не будет, я буду рисовать вашу маму.
— Да, ты уж постарайся изобразить меня получше! — сказала Азалия Мартыновна.
— Разумеется, — кивнула Груня. — Если можно, я включу большой свет.
— Как тебе будет угодно, — сказала старуха. — А я пока голос попробую.
Она откашлялась — скорее для вида — и промурлыкала себе под нос начало какой-то песни.
— Что, готова? — спросила она у Груни, увидев, что девочка быстро наметила на листе общие контуры (слабо-слабо касаясь бумаги карандашом и держа карандаш как бы в щепотке, так, как соль держат) и берется за кисть.
— Готова, — почти автоматически ответила Груня. Она была уже настолько захвачена своим рисунком, что окружающий мир наполовину перестал для нее существовать.
— Тогда попробуем, — старуха быстро взглянула на дочь. — Начнем с чего-нибудь полегче. Ты мне, для начала, мелодию подтягивай, пока я свою старую топку не раскочегарю как следует.
И она запела, и, если на первых двух-трех строках ее голос еще мог показаться неуверенным и старческим, то потом он и окреп, и посвежел, и появилась в нем такая лихость, которую и у молодых не часто встретишь:
Все, что былоСердцу мило,Все давным-давно остыло,Истомились в ласке губыИ натешилась душа…Голос крепчал, как морской соленый ветер, с каждой секундой все туже надувающий паруса и все быстрее гонящий кораблик по волнам. И диким простором начинало тянуть, как будто стены купе распахнулись в ночь, и такой задор прорывался сквозь щемящую тоску, что у Груни свободней и легче забегала кисть по листу бумаги…
Все, что было,Все, что пело,Все давным-давно истлело,Только ты, моя гитара,Прежним звоном хороша…— Да, сюда бы гитару хорошую, — сказала старуха, допев до конца. — Такую, как у этого остолопа.
— Ну, мне, наверно, пора, — сказала Любовь Александровна, поглядев на часы. — Если, конечно, я пока не нужна для рисунка.
— Пока нет, — ответила Груня. — Я вас уже наметила. А остальное можно потом доработать, даже утром.
— Можно взглянуть? — спросила Любовь Александровна, вставая с места.
Груня молча кивнула.
Любовь Александровна, задержавшись у двери, внимательно поглядела на начатый рисунок. Груня отлично обыграла свет двух ночников за головами женщин, из-за которого появлялись резкие, почти рельефные тени, лица казались темнее, чем на самом деле, но при этом становились более выразительными: на темных лицах ярче сверкали глаза. Букет, освещенный более бледным верхним светом, выглядел совсем нежным, почти призрачным — хотя и безумно красивым.
— Здорово у тебя получается, — сказала Любовь Александровна. — Обязательно допозирую тебе, потому что жалко будет, если такой замечательный рисунок останется незаконченным.
И поспешила прочь, закрыв дверь.
— Смотри не пропадай слишком надолго! — насмешливо крикнула старуха ей вслед. — Ну, что? — обратилась она к Груне. — Петь дальше?
— Еще бы! — восхищенно сказала девочка.
И старуха запела. Она исполнила и «Дорогой длинною», и «Эй, ямщик, гони-ка к «Яру», и другое. Это было удивительное пение — негромкое, но завораживающее, проникающее прямо в душу. Лицо старухи светилось вдохновением, и энергия этого вдохновения передавалась Груне — ее рука с кисточкой так и летала, так и порхала над листом бумаги, никогда ей не работалось так легко и так здорово…