Ступеньки, нагретые солнцем
Люба задохнулась от обиды, от наглости старика и от собственного бессилия. Если бы она была большая, а Курятников — с неё, она бы подошла, схватила его за шиворот, потрясла и сказала:
«Не стыдно? Совсем совести нет? А ещё отец фронтовика. Спекулянт несчастный тимуровские дрова продаёт!»
Он не видит её и продолжает своим ехидным говорком зазывать покупателей. И у него покупают: мальчишка в коротком пальто с рукавами до локтей складывает дровишки в хозяйственную сумку, а к старику Курятникову уже подошла женщина в шинели с подвёрнутыми рукавами, без погон, и в белом вязаном платке. И тоже купила две кучки дров. Сказала:
— Ладненькие какие, с душой заготовлены — не крупно, не мелко.
А старик Курятников кивает, хвалится дровами, как будто сам молодец.
Люба стоит совсем недалеко. Он не видит её. А вот увидит, что тогда будет? Сразу, наверное, засуетится, забеспокоится. Испугается. Люба не знает, что станет с Курятниковым от стыда, но ей даже самой страшно от того, что сейчас будет переживать старик Курятников.
И вот он увидел Любу. И ничего. Совсем ничего. Не засуетился, не испугался, не заметался. Стоит и продолжает приговаривать весело, с усмешечкой:
— Дрова готовые! Не пили, не коли, прямо в печку вали!
Чуть ли не Любе адресована эта дурацкая прибаутка собственного сочинения.
И — удивительно: она тогда сама заметалась, заторопилась. Скорее скрыться от наглых насмешливых глаз старика! Почему так бывает? Кто-то делает что-нибудь плохое, а тебе — не ему — стыдно? Почему? Люба не понимала и сердилась на себя.
Она быстро втёрлась в толпу. Подальше от этого места! Уйти, не видеть, забыть. Вытеснить из головы поскорее саму мысль о Курятникове. Ах ты, Курятников! Ну Курятников! Погоди, Курятников. Это тебе даром не пройдёт! А что она может ему сделать? В том-то и печаль, что ничего.
А если бы могла? Она бы в эту минуту, наверное, бросилась на него с кулаками. Такой ненависти Люба не испытывала ещё никогда.
Опустошённая, озябшая и подавленная, она выбралась из толпы. Люба ещё не знала, что ненависть делает человека пустым и усталым.
Она стояла в стороне, косого уже не было рядом. Сумка в руке стала странно лёгкой. Сунула руку в сумку, а сумка пустая. Бутылки нет.
— Ой! Вытащили! — ахнула Люба.
— Не зевай! — захохотала женщина в яркой, разрисованной розами, шали с тяжёлыми кистями. — Молодая, учись не зевать!
Как вернуться домой с пустой сумкой? Она шла медленно-медленно, как будто валенки стали тяжелее. Но как ни медленно идёшь, всё равно придёшь, куда шла. И Люба оказалась в своей комнате.
Мама не спросила её ни про рынок, ни про хлеб. У мамы сияли глаза.
— Письмо от папы! Он ранен в ногу. Пишет, что неопасно. Он жив! Он жив и, может быть, приедет после госпиталя на несколько дней!
Мама заглядывает Любе в глаза. Маме надо, просто необходимо, чтобы кто-нибудь сейчас радовался вместе с ней. А Люба так долго не приходила. И теперь наконец можно сказать Любе, что папа жив, что он прислал письмо и скоро приедет. И Люба, конечно, заплясала: её папа приедет, он жив, её папа! Он войдёт в комнату, они увидятся, она ему всё расскажет. Он теперь солдат, её папа.
Хлопнула входная дверь, мама быстро пошла в кухню поделиться радостью с соседкой Устиньей Ивановной.
А Люба села на диван, подложила под себя ладони — они медленно отогревались.
Папа приедет. Может быть. А может быть, и нет. Но ей хотелось верить, и она уже верила, что приедет.
До войны мама с папой часто ссорились, Люба не понимала почему. Хороший папа, Люба его очень любит. Хорошая мама, Люба её тоже очень любит. Зачем ссориться двум таким замечательным людям, самым лучшим на всей земле? Люба не понимала и мучилась от их ссор, хотя была ещё маленькой. Мама кричала папе: «Ты испортил мою жизнь!» Люба затыкала уши, она не хотела слышать эти слова, она не понимала, что значит «испортить жизнь». Но они ссорились громко, и всё равно было слышно, как папа отвечал: «А ты — мою».
Потом мама плакала, а папа никогда не плакал наверное, мужчины не умеют плакать. Мама плакала, и Любе было жалко маму больше, чем папу. Всегда жалко того, кто плачет, тем более если плачет твоя мама. Получалось, что мама несчастная и обиженная, а папа виноватый и жестокий.
После каждой ссоры Люба думала: «Может, это последний раз, может, они больше не будут?» Ей так хотелось в это поверить, что она убеждала себя до тех пор, пока не начинала верить: они больше не будут. И они все втроём будут жить мирно, как семья Лёвы Соловьёва. Будут ходить все вместе в Зоопарк и кормить лебедей на пруду. Будут по вечерам играть в лото, у мамы пропадёт напряжённая морщинка между бровями, разгладится красивый лоб, засияют глаза. Папа будет снова петь «Три танкиста, три весёлых друга, экипаж машины боевой…». Люба очень любит эту песню и всегда начинает петь её вместе с папой…
Но проходило несколько дней, и они снова ссорились, и снова Люба зажимала уши и всё равно всё слышала.
Однажды, когда началась ссора, папа встал, стукнул об пол зеркалом, оно разлетелось на мелкие осколки. А папа хлопнул дверью — и всё. Больше не вернулся.
Так они и жили отдельно. Иногда папа звонил по телефону не маме, а только Любе. С мамой он не хотел разговаривать даже по телефону.
Однажды Люба сказала:
— Папа, я тебя так давно не видела. Я уже забыла, какое у тебя лицо. А ты помнишь, какое у меня лицо?
— Помню, — ответил папа. — Я о тебе часто думаю. Но я никогда не смогу вернуться. Мы с твоей мамой не сошлись характерами. Понимаешь?
— Понимаю. Мне уже десять лет, что же тут непонятного — не сошлись характерами.
…Было воскресенье, и мама повела Любу с утра к зубному врачу. Любе не хотелось идти, и она замедляла шаги, будто ноги цеплялись за асфальт. А мама нетерпеливо говорила:
— Скорее! Скорее! Врач нас ждать не станет.
Люба думала: «И пусть не ждёт. Ещё лучше, если не будет ждать». При одном воспоминании о ноющем звуке бормашины ей становилось тоскливо.
И вдруг они увидели толпу. Люди стояли, подняв лица к чёрному рупору на высоком столбе. Голос из репродуктора говорил:
«Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».
И мужчина в косоворотке, подпоясанной узким ремешком, сказал тихо и удивлённо:
— Война.
И все повторяли это слово: «Война».
Мама остановилась, и Люба остановилась. Мама побледнела и спросила:
— Как война? С кем война?
А Люба в первую секунду подумала: «Хорошо, что не надо идти к зубному». И только потом, в следующую секунду, поняла, что значит это слово: «Война». Почему-то вспомнила, как вожатая Клава учила их четвёртый «А» надевать противогаз. И когда Генка Денисов спросил: «Зачем?», Клава ответила: «Мы войны не хотим, но к бою готовы».
— Мама, — спросила Люба, — а как же мы будем — у нас нет противогазов?
Но мама быстро шла к дому, и Люба, хотя и спешила, всё время отставала и должна была бежать. Мама тянула её за руку и не отвечала. А Люба всё твердила:
— Без противогазов нельзя. Они же фашисты. Они нас газом отравят…
И вдруг заплакала. А мама сказала:
— Стыдно плакать. Ты уже большая.
Дома их ждал отец. Он изменился, а может быть, Люба отвыкла от него. Глаза такие же, синие с жёлтыми точками. И брови тёмные, и волосы тёмные ёжиком. И папины руки, большие, обхватили Любу, а она уткнулась лицом ему в живот и долго стояла так и повторяла:
— Папа, папа…
Мама сухо спросила:
— Ты зачем пришёл?
Но Люба слышала, как дрожит мамин голос.
— Война, — сказал папа. — Завтра я иду в военкомат. А сегодня я вернулся к вам… Война, понимаешь ты?
Мама ничего больше не сказала. Взяла с подоконника чайник и пошла в кухню.