Бахмутский шлях
Дядя был шутник, он всегда рассказывал что-нибудь веселое. Но сейчас он не шутил, как обычно, был чем-то озабочен. Между бровями у него появились две глубокие морщины, а под глазами мешки, наверное, от бессонных ночей.
— Здравствуй, Петро, — сказал он мне, как взрослому, и прошел к маме.
Не раздеваясь, он присел на стул у маминой кровати и, наскоро справившись о ее здоровье, объявил:
— Я за вами приехал.
— Как за нами? — не поняла мама.
— Своих уже отправил на станцию. И вам пора уезжать, фронт близко…
Мама сделала усилие, приподнялась на локте. В ее глазах были испуг и растерянность. Она посмотрела на меня, и глаза ее увлажнились.
— Бедные дети!.. Неужели сюда придут фашисты?
Дядя Андрей не ответил. Он встал, прошелся по комнате, затем подошел к маме.
— Если можешь подняться — собирайтесь. Вера тоже едет с нами.
Мама взялась обеими руками за спинку кровати, хотела встать, но только слегка приподнялась, покачнулась и снова опустилась на постель. На лбу у нее выступили капельки пота.
— Нет, не могу, — устало проговорила она. — Оставьте меня… Его возьми с собой, — кивнула на меня мама.
— Эх, сестра, сестра, — покачал головой дядя Андрей, — не вовремя ты заболела.
Мама, казалось, не слушала его, она смотрела на меня, и крупные слезы катились по ее осунувшимся за это время щекам.
— Андрей, возьми его с собой… Спаси…
Определенно я не представлял себе, какое горе к нам приближается, но по всей обстановке, по необыкновенному волнению взрослых чувствовал, что надвигается что-то страшное. Люди покидали свои дома и уходили. Нам тоже надо уходить, но мама не может и просит дядю спасти меня. Спасти… А как же она останется одна? Ведь мама не может даже с кровати встать и подойти к столу.
Я подошел к маме, словно боялся, что дядя Андрей возьмет меня сейчас и увезет от нее навсегда. Он как-то особенно посмотрел на меня и, обращаясь к маме, проговорил:
— Одной нельзя оставаться. Он тебе нужен. Ты как, Петро, сам-то думаешь?
— Я с мамой… — проговорил я.
— Правильно. Матери нужна помощь. — Он встал. — Ну что ж, сестра, прощай! — Он поцеловал маму. Потом взял меня за руку, и я увидел, как под правым глазом у него запрыгала какая-то жилка. — Прощай, Петро! Смотри, тебе будет очень тяжело. Ты еще мал, но, если что случится, старайся поступать умно. Помни, что ты советский человек, что ты пионер даже тогда, когда тебе нельзя будет носить красный галстук. Понял?
Я смутно понимал, о чем говорил дядя. Я не мог себе представить, почему нельзя будет носить красный галстук. Ведь это так обыкновенно, так привычно, что иначе и быть не может. Но раз дядя говорит, значит надо быть и к этому готовым. Я кивнул ему в знак согласия: понял.
— Эх, Петро!.. Трудно тебе это понять, конечно. Фашисты идут! Они хотят захватить всю нашу землю, а народ наш превратить в рабов…
— А мы не дадимся.
— Не дадимся, это верно. Вот об этом всегда и помни: мы не рабы и рабами не будем. — Дядя Андрей снова обратился к маме. — Алексею оставаться нельзя, пусть не прозевает. Я постараюсь его увидеть. Если не встречу, передайте ему, чтобы бежал на станцию, там найдет наш эшелон.
Дядя ушел, и будто все кончилось, словно он унес от нас то, чем мы жили до сих пор. Другого еще ничего не наступило, и было какое-то затишье, зловещее затишье перед страшной бурей.
Это затишье ненадолго нарушил перед вечером Лешка. Он как угорелый прибежал домой, схватил свой мешок, наскоро попрощался, так что мама не успела опомниться, и ушел. Я выскочил вслед за ним и на улице догнал его.
— Куда ты?
В ответ Лешка свободной рукой обнял меня за шею, и мы так шли молча до поворота.
— Слушай, Петька, — сказал он наконец, — может, мы уже никогда не увидимся… Я пойду на фронт…
— А где он?
— Не знаю… Но все равно. Ты останешься здесь с мамой. Сюда придут фашисты. Ты понимаешь, что это такое?
Я кивнул: мне дядя Андрей говорил. Кроме того, я много читал о них, но никогда не допускал мысли, что мне придется увидеть фашистов. Теперь я хотел сказать Лешке, что буду бить их камнями из-за угла и приклеивать им на спины листовки, как делали это ребята в кинофильмах, но воздержался.
— Маму береги. Ну, до свиданья!
Лешка крепко обнял меня, поцеловал и проговорил:
— Иди домой.
И, не дожидаясь, первым торопливо пошел от меня прочь.
7За ночь небо совершенно очистилось от туч, и к утру ударил небольшой морозец. Когда я проснулся, в окно светило яркое солнце. На улице было сухо и тихо. Взрывы совершенно прекратились, словно никакой войны и не было. Странно! Неужели наши за ночь так далеко отогнали немцев, что ничего и не слышно?
Я побежал к Митьке Горшкову и увидел его за любимым занятием: он рад был солнечному деньку и теперь выпускал на волю своих голубей. Они взлетали на дом, садились ка склоне крыши против солнышка, оправляя клювами перья.
— Митька, наши, наверное, так погнали немцев, что те сразу притихли. Смотри, ни одного взрыва не слыхать!
— Если б то, — проговорил Митька, не отрываясь от своего занятия.
Я понял, что он знает какую-то новость, но сразу не говорит. К тому же, наверное, новость неприятная даже для Митьки, иначе он уже выпалил бы.
— А что? — спросил я.
Митька подошел ко мне и тихо проговорил:
— На Путиловке немцы.
— Не может быть? Откуда ты знаешь?
— Гришака шел тут и на всю улицу кричал кому-то, что его не пустили на Путиловку, всех заворачивают, потому что там уже немцы.
— Гришака и наврать может, он такой, — продолжал я сомневаться. — Он всегда что-нибудь выдумает. Наверное, ждет не дождется немцев, гад полосатый, — я не мог согласиться с тем, что немцы так близко.
— А может, и правда. Он шел домой совсем без ничего. А если бы там было все в порядке, думаешь, он вернулся бы с пустыми руками?
Гришака — это старший сын бабки Марины. Худой и высокий как каланча. Говорили, что он худой от жадности, никогда себе покоя не дает. Даже с работы не ездил поездом, а всегда пешком ходил, потому что обязательно что-нибудь тащил домой — или кусок железа, или доску. Дома у него собраны разные инструменты, железо — от тонкой проволоки до кусков рельсов, различные шестерни и колеса от машин, даже кузнечный мех был у него. Все это Гришака натаскал. Не было случая, когда бы он не принес что-либо с собой. А сегодня, оказывается, шел с пустыми руками. Должно быть, правда, что-то случилось особенное. Но как же с фронтом, куда он девался?
— Что ж теперь будет, а, Мить?
Митька присел на завалинку, ничего не сказал. Обычно веселый, бесшабашный, он почему-то присмирел. Раньше я и не подозревал, что он может над чем-либо задуматься, кроме голубей. Теперь он был совсем другим. Сообщение Гришаки, видно, и на него подействовало.
— От отца писем давно не было, а теперь и совсем не жди, — проговорил Митька и швырнул камень в соседского петуха.
Митька жил вдвоем с бабушкой. Мать его умерла год назад, отец с первых дней войны ушел на фронт. Вначале от него приходили письма, потом все реже и реже, а вот уже месяц прошел, как отец не подавал о себе никаких вестей. Это, конечно, Митьку очень огорчало. Он любил своего отца и гордился им: его отец работал машинистом на большом красивом пассажирском паровозе. Паровоз этот был весь зеленый, только колеса красные да звезда выпуклая спереди, тоже красная. Я иногда украдкой от матери бегал с Митькой на пути встречать скорый поезд Киев — Сталино. Митькин отец, высунувшись по грудь из окна паровоза, улыбался нам. Бывало, он бросал в траву по огромному яблоку, но чаще всего приветствовал нас сигналом да рукой махал.
Митькина грусть передалась и мне, я молчал. Подумал о Лешке, и стало так тоскливо, что хотелось заплакать. Если немцы уже на Путиловке, успел ли он уйти?
А если он все-таки ушел, то все равно мы об этом не узнаем, письма не получим.
— Наш Лешка вчера тоже ушел… — проговорил я.