Мы с Санькой в тылу врага
На дворе немцам не понравилось. Тесно было, что ли. Поэтому они развалили и тот заборчик, что отделял двор от огорода. Бабушка хотела было показать, что там есть воротца, но ее оттолкнули. Потом на грядках немцы принялись загонять в землю колья. И это на огурцах и помидорах, куда бабушка и курице не давала ступить, куда меня и близко не подпускала, чтоб не помял ботву! Когда я был поменьше, меня пугали русалкой, которая будто бы сидит там в траве и только и ждет кого-нибудь из малышей, чтобы защекотать. А подрос, мне просто пригрозили, что в случае чего будут бедными уши. А тут битюги! Да у них копыта по решету!
Бабушка подбежала к немцам и снова за свое:
— Пан! Паночек! Так не гут…
«Вот, — думаю, — по-немецки бабка шпарит…»
Она советует им поставить лошадей на овсянище. Пусть его топчут, убытка такого не будет. А «пан» уже выдрал жердь в поваленном заборе, отволок на огород и примеряет к забитым кольям. Коновязь собрался делать.
Как будто невзначай, он повел жердью вокруг себя и огрел концом ее бабушку по затылку. Старуха повалилась на межу, а немец заржал, как жеребец. Весело ему.
У бабушки слезы на глазах выступили. Она высморкалась в фартук и пошла в сени. О чем с нелюдьми разговаривать?
Эти двое стоят у нас уже второй день. Натаскали в хату соломы, сколотили из досок загородку, чтоб солома не растряслась по полу, и застлали все это серым суконным одеялом.
— Это они себе постель такую устроили, — растолковал я Глыжке, а бабушка меня со злостью поправила.
— Не постель, а логово.
Один из фашистов такой высокий, что все время бьется головой о притолоку в дверях. Он подолгу лежит в своем логове и играет на губной гармошке. У мамы от его музыки голова разламывается.
— Скажи ты ему, — просит она бабушку слабым голосом, — чтоб помолчал.
Бабушка ему уже сто раз говорила: больная в доме, а он только:
— Я-я-я!
И снова пиликает:
— Тили-тили, тили-тили…
У второго глаза, как у нашей коровы: выпученные, печальные, какого цвета — не разобрать, будто водой налитые. Этот все ходит по дворам да лазит по насестам. Двух наших кур они уже слопали, да еще бабушку щипать их заставили. Бабка, конечно, ощипала, хоть и ворчала все время:
— Чтоб вас самих черти щипали.
А их битюги между тем уминают наш овес на полный рот, будто пришли из голодного края. Мы его и обмолотить даже не успели, как отец велел. Ведут себя битюги не хуже своих хозяев: полснопа в зубы и пошли молоть, как дедова соломорезка, а полснопа — под ноги. Чего там, если даром достается!
Из-за этого овса у меня с бабушкой неприятные разговоры.
— Что? Уберегла? — донимаю я ее всякий раз, когда пучеглазый немец бросает под ноги битюгам новую охапку.
А она злится:
— Не твоего ума дело.
Не моего? Как бы не так! Отдала бы лучше тем красноармейцам, что хотели купить для своих лошадей, так нет — пожалела, расплакалась: «Мне же, старой бабе, корову прокормить нужно. Вы бы в колхозе накосили. Тут недалече».
А теперь фашистские кони уплетают овес за малинку.
Бабушка глядит на все это и знай вздыхает. Она говорит, что если этот музыкант со своим лупоглазым курощупом скоро от нас не уберутся, то мы пойдем по миру. Да и так, того и гляди, начнем «скусывать бырки». Овес кони доедают, гряды выбили, как ток, кур осталось всего три, двор весь развалили — будто буря прошла.
Про эти свои «бырки» бабушка всегда вспоминает, когда в хату стучится голод. Скусывать их — все равно что положить зубы на полку. Но что это за «бырки» такие, я не знаю. Мне кажется, что «бырками» бабушка называет бирки, которые привязывают в сельмаге к разным товарам. Мы будем ходить в магазин и скусывать их. Представляю, как это получится у бабушки с ее беззубым ртом!
11. МЫ ПРИСМАТРИВАЕМСЯ, ЧТО К ЧЕМУ
Первые дни, после того как немцы заняли наши Подлюбичи, на востоке за лесом еще гремело. И мы с Санькой не теряли надежды, что не сегодня-завтра наши вернутся. А когда над деревней показался советский «ястребок», нам и вовсе стало ясно — скоро немцы побегут. И вдруг неведомо откуда ударили зенитки, появились в небе черные облака дыма. «Ястребок» взвился вверх, развернулся и исчез за тучей. Через какое-то время стихло и за лесом.
Схлынули, ушли дальше на восток немцы. Уехал и наш музыкант со своим лупоглазым курощупом. Бабушка им и счастливого пути пожелала:
— Езжайте, чтоб вас телега переехала…
Мы с Санькой сидим на завалинке и держим совет. Когда вернутся наши — неизвестно: может, через неделю, а может, и через месяц. Мы очутились в тылу врага. Что нам делать: идти сразу в эти самые партизаны или малость повременить, пока и другие пойдут?
— Давай присмотримся, что к чему, может винтовку найдем или наган, — предложил Санька. — А потом и покажем им, где раки зимуют.
Отвязавшись кое-как от Глыжки, мы выскочили на улицу и побежали к школе. Бежим и все новое примечаем. А перемены на каждом шагу. Возле сельмага упал снаряд и вырыл яму, как у Скока на огороде. Другим снарядом срезало самый высокий тополь возле школы. Гнездо аистов рассыпалось по дороге, и сам хозяин, мертвый, лежит в пыли.
— Кто аиста обидит — тому не видать счастья, — вспомнил Санька. Я тоже верю в это. Но что сейчас сделает своему убийце мертвая окровавленная птица?!
Много лет прилетали аисты весной с далекого юга на школьные тополя, приносили на своих крыльях тепло и радость нам, мальчишкам. Аисты прилетели — скоро каникулы. Много лет выводили они птенцов. Молодые подрастали у нас на глазах, учились летать. Мы смотрели, как они, окрепнув, поднимались высоко-высоко в самое небо и кружили над деревней, расправив широкие легкие крылья.
Однажды аист прилетел с луга, держа в своем красном клюве какую-то веревку. Стоя на краю гнезда, невзначай уронил ее. Это была не веревка, а гадюка. Мертвая гадюка.
И вот он сам лежит в дорожной пыли, мертвый, окровавленный. Не поднимется больше под облака, не сделает прощального круга, улетая в далекие страны. Его убили немцы.
Мы похоронили аиста неподалеку от дороги, положив на его могилу вместо памятника большой камень.
Размышляя о печальной птичьей доле, подошли к сельмагу. Дверь распахнута настежь, в окнах ни одного стекла. Сунулись внутрь и увидели Митьку Малаха. Он швырял кирпичами в пустые бутылки, лежавшие грудой в углу.
— Монгол, что ты делаешь?
— Бью бутылки, — отозвался Митька, и глаза его спрятались в хитрых щелочках.
— А зачем?
— Чтоб немцам не достались.
Мы с Санькой хмыкнули:
— Нужны они немцам…
— Еще как нужны! — уверенно ответил Митька, выбирая кирпичину поувесистее возле разрушенной печки. — Они бензину в них поналивают, а потом в наши танки будут бросать.
А ведь верно! Как же мы об этом забыли? Еще едва только началась война, мы сами собирали бутылки из-под ситро, из-под керосина, из-под пива, — какие попадались, — и сдавали их на приемный пункт. Говорили, что эти бутылки нужны Красной Армии. Каждая бутылка — сожженный фашистский танк. А тут бутылок этих целый воз. Хорошо, что немцы их не видели, а то бы давно наложили лапу.
И мы начали помогать Митьке. Чтоб было интересней, выстроили посуду рядами, вроде бы это фашисты, и кирпичиной:
— Огонь!
Втроем мы быстро расправились с бутылками и двинулись дальше. Смотрим — правления колхоза нет, на его месте — пожарище. Печка-голландка разрушена, вокруг валяются разные обгорелые бумаги — ведомости, квитанции, трудовые книжки.
Митька нашел обгоревшую пишущую машинку. Мы вытащили ее на траву, покрутили, повертели — не работает. Ну, куда ее? Хватили по ней камнем раз-другой, разбили, расплющили, чтоб не досталась врагу.
Поодаль от пожарища валялся железный ящик, тяжелый-претяжелый, с места не сдвинуть. В таких ящиках хранят деньги.
Но никаких денег в нем нет, ящик поломан, дверца, как сказал Митька, с мясом выдрана.
— Это Неумыка, — сообщил он, постучав босой ногой по железу.