Крепостные королевны
— На море-окияне стоит остров. А на острове том стоит баня, а в бане лежит доска, а на доске лежит тоска…
Вся банька наполнялась благоуханным дымом: это тлели, вспыхивая на горячих углях, травы и коренья. Запах дурманил, был сладок и нежен. Казалось, будто разом зацвели лесные ландыши, и белая черемуха, и шиповник, и медовая медуница, и другие пахучие травы.
Марфа, освещенная отблесками пылающих углей, говорила и говорила. Слова ее были горячи и непонятны. Жутко становилось Дуне от этих слов.
— Мечется тоска, бросается тоска — из угла в угол, из переруба в переруб, из окна в окно, из огня в огонь, из пламени в пламя, с ножа на нож, из петли в петлю…
Вдруг Марфа подошла к Дуне, все так же сидевшей на полу почти без памяти от страха. Стала над нею — высокая, окутанная своими тяжелыми распущенными волосами. И уже не шепотом, а громко стала выкрикивать:
— Кинься, тоска, из ретива сердца вон, от Евдокии в петлю, из петли на нож, с ножа в пламя, из пламени в огонь, из огня в окно, из окна в переруб, из переруба в угол, из угла в воду… Как мать сыра земля сохнет от жару и полымя, от ветру и вихоря, так тоска пусть ссохнется от моего заговора. И будет весела и здорова Евдокия и душой и телом…
Тут Марфа протянула Дуне какой-то корешок — сморщенный, корявый — и уже тихо промолвила:
— Возьми, голуба… Как ляжешь спать, положи под голову… Сбудется!
Дуня хотела ей сказать «спасибочки», но Марфа закричала:
— Молчи, молчи… нельзя слов говорить… все пропадет… не сбудется…
Дуня дрожащими пальцами взяла из Марфиных рук заветный корешок, в мыслях же у нее было: «Что сбудется-то?» Но спросить не посмела, раз Марфа приказала молчать.
Но Марфа, словно угадывая невысказанное, ответила:
— Все сбудется, чего просишь, а чего не просишь, того не проси… Иди теперь!
Опрометью кинулась Дуня вон из баньки. Сломя голову бежала по тропке, по которой шла сюда не торопясь. Не помнила, как прибежала к оврагу, как сковырнулась по склону вниз, как перепрыгнула через ручеек, как поднялась на пригорок, где, освещенный луной, в тихом безмолвии стоял флигелек.
Фрося и Вера поджидали ее. Протянув к ней руки, помогли взобраться в окно.
— Ну? — нетерпеливо шепнула Верка. — Была? Видела ее? Колдунью?..
У Фроси тоже глаза блестели жадным любопытством.
— Ох, девоньки… — сперва только и могла вымолвить Дуня. А как очухалась, давай сыпать: — Девоньки вы мои, девоньки… Все видела! Вот он — заветный корешок…
И долго-долго они втроем шептались, тесно прижавшись друг к другу, Дуня даже пыталась им пересказать те слова, которыми колдовала Марфа над раскаленными углями.
— Вот как она. Слушайте: кинься, тоска, из ретива сердца вон… Из пламени в огонь… из огня в переруб…
— Ну-ну-ну? — тормошила ее Верка. — Дальше, дальше чего? Фрося же только слабо охала. Иногда теребила Дунину руку, когда та на миг смолкала.
— Сказала: все сбудется, чего просишь, — прошептала Дуня. — А чего не просишь, того и не проси… Так и сказала!
— Сбудется! Всенепременно сбудется… — пылко воскликнула Фрося, кинувшись к Дуне. Она обняла ее за плечи и чмокнула в щеку.
— Поедешь домой! — добавила Верка.
— Домой?
Дуня задумчиво смотрела на девочек. В темноте раскосые глаза Верки блестели, а милое Фросино лицо, казалось, мерцало, таким было бледным.
Домой? Да охота ли ей теперь домой?..
— Будете вы спать, дуры? — услыхали они гневный окрик Василисы. — Раскудахтались… День вам короток?
Девочки, прикусив языки, замерли. Больше уже не шептались, уснули как убитые.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЗВЕЗДЫ ЗА ОКНОМ
Глава первая
Спустя несколько дней
После неудачного появления Дуни в репетишной комнате о ней словно бы забыли. Девочки под неусыпным надзором Матрены Сидоровны время от времени отправлялись то танцам учиться, то хорошим манерам. Ульяшу с Василисой, кроме того, учили петь. У той и у другой были красивые, сильные голоса. Федор Федорович назначил им быть в театре певицами.
Имя Антона Тарасовича — итальянского музыканта — Дуня впервые услыхала от Ульяши и Василисы. Обе они после урока пения вернулись потные, замученные. Ульяша с опухшими от слез глазами, Василиса раздраженная. Ульяша как пришла, так сразу плюхнулась на скамью. Сперва стала обмахивать руками разгоревшееся лицо, а там дала волю слезам.
Верка молча, с сочувствием на нее смотрела.
Потом спросила:
— Опять бранился?
— Ругмя ругал, — всхлипнув, ответила Ульяша.
— А нынче почему?
— Да разве все упомнишь? Кричит мне: форты, форты, форты! Нет того, чтобы по-русски. А все — форты, форты, форты…
В разговор вмешалась Фрося:
— Ведь намедни мы с тобой затвердили. Опять запамятовала? Форте, стало быть, громко, а как надобно голосом легонечко брать…
— Несчастная моя головушка, ничего я не могу в толк взять, — Заливаясь слезами, причитала Ульяша. — Погубит меня ни за что ни про что проклятый итальянец. Хоть бы домой меня отпустили к родимой матушке, к родимому батюшке…
Жалко было смотреть на нее — такую белую, такую сдобную и такую глупую.
Он как начнет орать — что знала, из головы выскочит, — проговорила Василиса, нетерпеливо скидывая с ног обе туфельки: одну швырнула куда-то в угол, другая ударилась об дверь.
— А Петруша говорит, — своим тихим голосом продолжала Фрося, — что уж так доходчиво, так вразумительно Антон Тарасович разъясняет! Только слушай прилежно да вникай, а далее…
Василиса не дала ей досказать. Лицо у нее пошло красными пятнами, и, оборвав Фросю, она в сердцах крикнула:
— Отвяжись ты со своим братцем! В любимчиках у итальянца ходит. По нему — лучше нет на свете, чем Антон Тарасович. А по мне — пропади он пропадом! Нет, вы, девушки, подумайте… «Нечего тебе, говорит, попусту время тратить. Нет у тебя талантов…» Это у меня-то нет?! А красота моя — это что ему, не талант?
И Василиса горделиво прошлась по горнице.
Дуня поглядела на нее и отвела взгляд. Какой прок от этой ее красоты? Вон и волчье лыко, когда в цвету, глаз не оторвешь, а лучше обходить этот куст стороной.
Ульяша, расшнуровывая на себе корсаж, продолжала причитать:
— Загубит он меня бедную, меня бедную-разнесчастную, разнесчастную-бесталанную…
Но мало-помалу причитания ее становились все спокойнее, вроде бы горесть в них уже иссякала. И никто из девочек Ульяшу уже не жалел. Все знали, что, скинув с себя наряд и оставшись в рубахе, Ульяша грохнется на лавку и скажет: «Девки, хлебца нет ли? Дюже есть охота! С голоду живот подвело…»
А набив себе рот хлебом, Ульяша вмиг позабудет свои недавние стенания. Наевшись, тут же уляжется на лавку, повернется носом к стене и уснет, крепко и безмятежно. И ей уже ни до чего нет дела!
Что и говорить — дивный Ульяшин голос был для нее дар ненужный и обременительный.
Кто же он, этот Антон Тарасович? Довел до горючих слез толстую Ульку. И почему на него шипит и злится Василиса?
Дуня спросила у Фроси:
— Лупцует он их, что ли? По щекам? Или еще как?
— Петь он их учит, — тихо ответила Фрося.
Дуня удивилась:
— Петь учит? Так хорошо, коли учит! А слезы лить зачем?
Василиса тут же накинулась на Дуню:
— Попадешься к нему в когти — узнаешь! Только такую, как ты, никто учить не станет…
Дуня грустно потупилась. Она и сама, без Василисиных слов, знала, что учить ее не собираются. Давеча до того осрамилась, что и теперь совестно смотреть людям в глаза.
Только зачем ее без толку тут держат? Хоть бы на работу поставили. Покос идет. Самая страда кругом, а она сидит бездельная да мух от себя гоняет…
И снова ее одолевали думы: как там у них в Белехове? Как мать с Демкой? Ох и мытарятся же! И на барские луга им надо поспеть, и свою травушку скосить, высушить, убрать. И так коровенке на всю зиму не хватает, а без Дуниной помощи вовсе пропадут. И она ясно видела и слепую бабку, которая топчется по избе, чтобы кое-какое варево сготовить к приходу матери с Демкой. И Демкино насупленное лицо. И грязных, неухоженных братишек. И угнетенную непосильной работой мать…