Не бойся, это я!
5
Елизавета Николаевна пишет, что она беспокоится, как теперь поступят с Вангуром. Он от маломолочной лосихи и не из крупных.
Оля пишет, что Вангур «замечательный у нас парень» и Алексей Алексеевич надел на него два новых крепких ошейника с колокольчиками. Чтобы издалека было слышно: лось домашний, трогать его нельзя.
А сам Алексей Алексеевич в письме возмущается, что за два с лишним года Вангур не отстал от дурной привычки. Топчется под окном у Лукмановых. Мальчишка лежит больной, зайдёшь навестить — на стекле во льду Вангур продышал кружок и там виднеется его заиндевелая морда.
ДВОЕ
Нехоженым, закаменевшим снегом забрало мосток, ручей под ним и тропу. Озноблённо топорщится кустарник, жгучий ветер гонит по сверкающей ледне сухой прошлогодний лист. Мороз.
Хорь затаился, припал к земле. Он заприметил лунку у корня старой ивы, где вылезают полёвки, и знал, что им уже время и скоро они появятся. Хорь не ел вторые сутки и потому охотился, хотя не чувствовал голода. Он был болен. Вчера целый день он спал, забравшись в трухлявый, заваленный ельником пень, ночью, поглядывая безучастно, слонялся по лесу, своим следом вернулся к лежке и продремал до рассвета. Сейчас он вышел на добычу, но тело у него ломило, и он хватал снег горячим ртом.
Хорь слышал, как глубоко под сугробами льётся ручей, и ему хотелось жаркого лета, хотелось кислой лесной костяники, и опять клонило в сон.
Он открыл глаза и увидел полёвку. Полёвка высунулась, осмотрелась и осторожно выбралась на снег. Стараясь, чтобы не бугрилась спина, хорь стал подбирать задние лапы для прыжка. Он ждал, чтобы запах полёвки раздразнил его, но, когда запах донёсся, почувствовал отвращение. Он поел бы теперь ягод, а не мяса.
И всё-таки он заставил себя сжаться и удобно упереться ногами. Пора было прыгать. Но хорь имел странную привычку часто оглядываться: он жил с постоянным ощущением, что на него могут напасть сзади и в самую неподходящую минуту — отбивался ли он от ястреба или оголодавшей лисицы, охотился ли, отдыхал, — он не мог отделаться от ощущения, что кто-то подкрадывается. И сейчас, перед тем как метнуться, хорь медленно, выворачивая шею, не отрывая головы от снега, оглянулся. За ним лежало пустынное поле. Тогда он кинулся.
Он упал возле ствола, и зубы его сомкнулись точно над тем местом, где только что сидела полёвка, — она ещё была там, когда он летел. Он сообразил, что промахнулся.
Раньше он никогда не промахивался.
Хорь сунул голову в лунку. Перебивая неприятный мышиный запах, шёл снизу крепко настоянный грибной дух отдыхающей земли, а летние следы, оставленные на занесённой тропе человеком, напоминали о тепле.
Скользя по ледяному насту, щурясь, на ходу остужая снегом воспалённый язык, хорь перебрался через ручей и вступил в лес. Он двигался не целиной, а дорогами, нагнув голову, с усилием разбирая по пути привычные знаки, подолгу задерживаясь на перекрёстках.
Перед ним открылась река. Она была стянута льдом, а в середине, ближе к тому берегу, чернела полынья. Хорь приподнялся на задние лапы, застыл, присматриваясь, и спустился на лёд.
Тут было утоптано, поблёскивало рыбьей чешуёй, а от недавнего костра, от угля, ещё исходило тепло. Ему попалась хлебная корка. Он обнюхал и вцепился в неё зубами. Держа её во рту, оглянулся на всякий случай и стал есть не спеша, наслаждаясь. Он не едал хлеба, но никогда мясо, живое, трепещущее, вызывающее острое, неутолимое волнение, не доставляло такой радости, как спокойный вкус хлеба. Он съел, поискал ещё, ничего больше не нашёл и двинулся дальше.
Узкая тропа тонула в снегу, и всюду: на крупных тяжёлых следах, на вздымавшихся по сторонам намётах, даже в воздухе — прочно стоял человеческий запах. Хорь не переносил людей, но чем дальше, тем сильнее тянуло дымом и теплом, и он не шёл теперь, а скачками бежал.
Лес расступился, хорь свернул в кустарник. Перед ним была поляна. Над притихшей небольшой избой, с аккуратной поленницей дров у крыльца, чуть приметно, успокоительно дымилась труба.
Хорь перебежал открытое место и ступенька за ступенькой влез на крыльцо. Дверь была приотворена, но он не вошёл в неё, а прополз в щель под дверью и оказался в тёмных холодных сенях. Другая дверь была закрыта плотно, но оттуда манило желанным теплом, и он долго искал входа; наконец нашёл его наверху, под потолком, взобрался туда, головой вытолкнул войлок и на мягких лапах спрыгнул в комнату. И как только опомнился, встретился взглядом с человеком.
Человек этот, старик с трубкой во рту, сидел у дощатого стола и работал — стол был завален исписанной бумагой. Услышав шорох, старик оглянулся, а хорь замер, расставив лапы, изогнувшись после прыжка, и оба смотрели один на другого не шевелясь. Печка с распахнутой дверцей пылала, мелкие угли сыпались через решётку вниз и там тлели в глубине, и пар шёл от кипящего котелка.
— Вон кто пожаловал! — удивлённо произнёс старик.
Он поднялся, огромный, с могучими плечами, а хорь забился под лавку, прижался к стене, оскалился. Но большие руки надвинулись на него дружески и бесстрашно, и хорь дал себя взять. Старик достал блюдце, плеснул молока и подсунул хорю, по-кошачьи сидевшему у него на руке. Тот стал лакать, останавливаясь, вздыхая утомлённо, и один раз поднял голову и цепко уставился прямо в глаза человеку.
— Ну, ну, — проговорил старик, и хорь опять уткнулся в блюдце.
И, словно зная про него всё, старик отломил кусок хлеба. Но хорь уже не мог есть. Он только подобрал под себя хлеб и закрыл глаза. Старик сел за стол, придвинул бумагу, взялся за карандаш. Работая, он поглядывал на хоря, спавшего у него на коленях, покачивал головой и воображал себе страшную жизнь, пригнавшую зверя в человеческое жильё.
Хорь пробыл у старика четыре дня. Чтобы поесть, ему не надо было рыскать и выслеживать, а чтобы отдохнуть, не приходилось прятаться. Он никогда никому не доверял, только боялся и ненавидел. Даже своих не любил. Он бился за самку, и тогда свои были смертельными врагами; защищал хорьчат, если им угрожала опасность, но едва они подрастали, он уходил и забывал их. Враги или добыча всегда окружали его. И он жил сейчас оглушённый, разнеженный, сам себя не понимая, и, когда человек брал его своими тёплыми руками, выбирался из рук, ползал по груди и по плечам, нюхал старику губы, усы, а старик поглаживал хоря, приговаривая тихо:
— Ну и шуба у тебя, брат! Ну, шуба!
А на пятый день утром старик заметил, что хорь, примостясь на подоконнике, смотрит в лес. Там, в лесу, падал снег, деревья потемнели и сдвинулись, и ель, скованная до того морозом, свободно раскинула оттаявшие ветви.
Птица пролетела за окном, хорь метнулся и замер, и в напряжённом изгибе его длинной, стройной шеи, в повороте маленькой головы старик уловил хищное выражение, какого ещё не видел. И ещё одно запомнил старик: как хорь оглянулся. Он повернул голову с нервной, судорожной медлительностью и осмотрел комнату с тоскливым страхом затравленного. А когда человек направился к нему, хорь прянул на задние лапы, предостерегающе взвизгнул, готовый броситься.
Тогда старик приоткрыл дверь и вернулся к столу. Он сидел, посасывая трубку, хмуро наблюдая за хорем. Студёный пар пошёл клубами от двери, докатился до стены, поднялся к окну, и хорь, глубоко втянув в себя запахи леса, бесшумно спрыгнул на пол. Он пересек комнату крадущейся походкой, словно его выслеживали. У порога остановился и через плечо покосился на старика. Чуждо, с подозрительностью впились в человека холодные зрачки. Прижимаясь к доскам, хорь переполз через порог, распластался под дверью и исчез.
Старик вышел на крыльцо. Зажав зубами потухшую трубку, он смотрел, как уходит зверь. Мокрый снег залеплял маленький синий след. У края поляны хорь легко взмахнул на сугроб, слился с кустарником, и оттуда с тревожным криком поднялись птицы.