Серебряный герб
Я стараюсь возможно внимательнее вслушиваться в его бессвязную речь. Какое счастье, что я встретился с ним: ведь эта встреча дает мне возможность хоть на полчаса отодвинуть от себя все мои тревоги и горести. Так невыносима для меня тяжесть беды, свалившейся на мои малолетние плечи, что я от всего сердца благодарен судьбе за ту передышку, которую — пусть на самое короткое время — сулит мне этот разговор с Циндилиндером. Передышка до того мне нужна, что я вдруг начинаю разжигать в себе горячий интерес к Циндилиндеру и страшно боюсь, как бы тот не ушел от меня.
Мы садимся на скамью у ворот. Циндилиндер снова достает из кармана бомбошку с голубеньким камушком.
— Думаешь, краденая? Вот!
И он показывает мне с торжеством какую-то зеленую бумагу. Это счет от ювелирного магазина „Бизе и Компания“. На бумаге очень четко написано:
„Серебряная брошь — 3 рубля 48 копеек“.
Под этой строкой — круглая печать магазина.
— Видишь, какой штамп, ого-го! И накажи меня бог — настоящий!
Он будто сам удивляется, что бомбошка не похищена им.
Я хорошо знаю, что без этого штампа Циля не возьмет его подарка. Чуть только они познакомились, она потребовала, чтобы он побожился, что никогда не будет заниматься своей „специальностью“. И действительно, с прошлого лета, или, точнее, с июня — да, с седьмого июня 1895 года он уже никогда ничего не ворует. Мама посоветовала ему „учиться на токаря“ в мебельной мастерской А. Э. Кайзера, на углу Канатной и Новой. Теперь он поступил туда в учение, и его стали звать уже не Циндилиндер, но Юзя. Юзя Шток (или, кажется, Штокман). И он обижается, если кто зовет его, как прежде Циндилиндер.
Он и раньше уверял меня и маму, что уже давно перестал воровать, но только теперь мы поверили ему окончательно. Раза два он приводил к нам свою Цилю и был чрезвычайно доволен, когда увидел, что Циля понравилась маме и мне. Каждое воскресенье он по-прежнему приходит к нам с утра, наполняет нашу бочку водой, чистит для мамы к обеду бураки и картошку, развешивает вместе с Маланкой на „горище“ белье, бегает для Маруси в городскую библиотеку за книгами.
Милый, дорогой Циндилиндер! Огромное для меня удовольствие ходить с ним спозаранку на базар под утренние перезвоны церквей. На базаре по-южному шумно: кричат торговки, визжат поросята, все запальчиво и страстно торгуются. Мы покупаем живых раков, скумбрию, помидоры, бублики, черешни, халву. Идем, бывало, домой утомленные, останавливаемся отдохнуть возле дома мадам Шершеневич, и вдруг Циндилиндер говорит улыбаясь:
— Эти торговки такие раззявы! — И вытряхивает из рукава слипшийся ком чернослива.
Я гляжу на него и не верю глазам.
— Юзя! Ты же говорил! Ты дал слово… и маме и Циле… Как тебе не стыдно, Юзя, Юзя!
— Так разве ж это воровство? — улыбается он и достает из-за пазухи горсть мушмулы, моченое яблоко, огурец, карамельку. — И разве тебе не хочется моченого яблока?
Мне совестно признаться: украденные Циндилиндером лакомства были для меня так привлекательны, что я охотно соглашался не считать их украденными и съедал без зазрения совести и мушмулу, и чернослив, и моченое яблоко.
Но оранжево-рыжая Циля оказалась бескорыстнее и строже меня. Когда Циндилиндер похитил для неё на базаре любимые ею каштаны, она отшвырнула их так, словно это были раскалённые уголья, и заявила, что не желает водиться с таким „неизлечимым мазуриком“.
С тех пор, прогуливаясь между ларьками в воскресные дни, Циндилиндер перестал похищать даже тыквенные и арбузные семечки у полоумной старухи Марьянки, у которой даже маленькие дети, то и дело налетавшие на нее воробьиными стаями, и те беспрепятственно опустошали всю корзину. Забавно было смотреть, с каким трудом он удерживает свои ловкие руки от похищения плохо лежащих сластей и как, стянув нечаянно огурец или луковицу, он произносит ругательство и кидает их обратно в мешок продавца.
Ругается он тоже меньше прежнего. Мама строго-настрого запретила ему сквернословить. Он обещал. Но беда была в том, что на первых порах он не мог догадаться, какие слова скверные, какие хорошие. Нисколько не стесняясь, произносил он такие слова, от которых дерево и то покраснело бы. А случись ему сказать, например, „штаны“, или „наплевать“, или „шиш“, и он, спохватившись, ужасно конфузился:
— Уй, виноват, извиняюсь!
Но теперь и по этой части все обстоит у него в полной исправности. Вообще теперь трудно представить себе, что еще так недавно его считали „неисправимым мазуриком“. Теперь даже у седого трубача Симоненко честность Циндилиндера не вызывает сомнений.
Но, к сожалению, Циндилиндер должен уже уходить. В парке у памятника Александру II его ждёт оранжево-рыжая Циля.
— А я иду к Дракондиди! — говорю я ему и хочу рассказать обо всех своих бедствиях.
Но сейчас ему не до меня, он боится опоздать к своей Циле. Я остаюсь на скамейке один, и снова накатывает на меня мое горе.
В такт моим грустным мыслям завыла, застонала труба Симоненко.
Этот вой надрывает мне сердце. Мне хочется плакать. Что-то ждет меня в подвале Фемистокла Дракондиди?
Глава пятнадцатая
Дракондиди
Этот подвал помещается при „Заведении искусственных минеральных вод“ на Успенской улице, против станции конки.
Издали сверкает сине-белая вывеска, освещенная языками голубовато-желтого газа: „Искусственные воды и сиропы Ф. М. Дракондиди“. На вывеске нарисован сифон, из которого веером брызжет вода. Я толкаю дверь и вхожу в магазин. Звонок, приколоченный к двери, дребезжит гораздо громче, чем я ожидал.
Первое, что я вижу: синяя лысина и черная борода Дракондиди. Борода ассирийская, квадратная, похожа на крашеную. Из ее чащи выпячиваются мясистые ярко-пунцовые губы.
Дракондиди стоит за стойкой и чистит мелом оловянные ложки. Перед ним на высоком металлическом стержне стеклянные колонки с сиропами: ананасный сироп, шоколадный сироп, вишневый, ванильный, малиновый, апельсинный и даже почему-то тюльпанный. Венчает всю эту разноцветную колоннаду сиропов ярко-красный бумажный букет.
Но где же клуб? Где великолепная тайная комната, о которой так много говорил мне Блохин? За спиной у Дракондиди никакого подобия двери. Гладкая стена. На ней ковер. На ковре афиша:
ЦИРК МАНУИЛА ГЕРЦОГА
Братья Фернандо и Танти Бадини
— С сиропом или без? — спрашивает у меня Дракондиди, бросая ложечку в высокий стакан.
— Нет, мне не вода… я — другое… Меня позвал сюда Муня Блохин.
Дракондиди хмурит роскошные кустистые брови.
— Как вы говорите? Блохин?
— Из пятого класса. Из пятой гимназии. Муня.
— Блохин — это такая фамилия? Может быть, Маразли или Ралли?
(Ралли и Маразли — местные купцы, знаменитые своими богатствами.)
— Нет, не Ралли, не Маразли, а Блохин… Вы его знаете… Муня… Он у вас играет в шахматы с этим… с горбатым. С Иглицким… Я знаю всех, кто бывает у вас: Курца, Зозулю… обоих Бабенчиковых.
Лысина Дракондиди из синей становится красной.
— Вы сумасшедший, накажи меня бог! У меня тут лимонады и сиропы, а он шукает [6] какого-то Курца с Зозулей!
Должно быть, я ошибся. Блохин рассказывал мне, что все это „Заведение искусственных минеральных вод“ есть лишь одна декорация, а главное — там, за кулисами, в темной комнате с закрытыми ставнями.
Я выхожу на улицу, долго стою под акацией и бессмысленно смотрю на ворота, на которых написано мелом:
„Юра любит Раю Глузман“.
Рядом с Дракондиди помещается конфетная фабрика „Глузман и Ромм“, и там внизу, в подвальном этаже этой фабрики, обычно сидят у решетчатых окон сорок или пятьдесят молчаливых работниц. В страшной тесноте за длинным и липким столом, мерно качаясь вперед и назад, при свете двух керосиновых лампочек они с быстротой автоматов обвертывают клейкие карамельки бумажками, на которых написано: „Царская роза. Фабрика Глузман и Ромм“.