Две березы на холме
Мы только сейчас про них читаем, а они уже погибли. В прошлом еще году. А ведь дышали, как и мы, думали, видели землю вокруг, на небо смотрели и удивлялись, какое всегда прекрасное небо!
И я стиснула зубы, и проглотила комок, вставший в горле, и сказала себе стихи, которые Уля читала своим подругам в тюрьме, чтоб внушить- им силу, когда к ним в камеру доносились крики истязуемых:
Сыны снегов, сыны славян,
Зачем вы мужеством упали?
Зачем?… Погибнет ваш тиран,
Как все тираны погибали!…
Мне очень хотелось прочитать их вслух прямо сейчас, но я стеснялась просто так произносить слова, сказанные Улей.
- Ну вот, - сказала Мария Степановна, вздохнув, и провела рукой по лбу и глазам своим, будто освобождаясь от какой-то мысли или видения, - вот и сделали мы хорошее дело.
Наверное, и она, как и все, уже позабыла, что это мы, «совхо-зовские», наказание отбывали. Наказание за опоздание. Да и впрямь, какое ж наказание, если сам директор школы с нами работал?
Мы пошли по домам. Почти всем нам было по дороге. Только Мелентий Фомич и Степка жили в другом, противоположном конце села.
Мы тихо разговаривали, и я все время чувствовала, что рядом Лешка. Однако сейчас это не вызывало во мне того опасливого беспокойства, какое бывает, когда близко вьется и зудит оса - и ты поневоле напрягаешься, как бы не тяпнула в нос или глаз. Лешка, который шел сзади, - а ведь это особенно опасно, когда враг сзади, - был мирным и кротким. Не пойму, откуда я это знала, но знала. Как было бы хорошо, если б он все время оставался таким вот тихим. Не зудел осой.
Но Лешкиной тихости хватило не надолго. Когда мы все подходили уже к нашему дому, он заорал сзади:
- Эй, совхозники! Завтра чтоб не опаздывать! А то - по два кыбымы! - И захохотал издевательски.
Лена откликнулась добродушно:
- Тебе, Никонов, директором быть! Построже Мелентия.
- А как же! - хвастливо согласился Лешка таким противным, самодовольным голосом, что мне скучно стало.
Я понимала: он дурачится, но все равно обидно было, что так глупо. Мог бы что-нибудь поумнее придумать. Да куда ему!
Мелентий Фомич
После этой истории с дровами мне легче стало жить в школе. Быстрее побежали недели. Не так горько стало уезжать из дому. Директор Мелентий Фомич уже не пугал. Я перестала видеть его недреманное око. Конечно, оно было на месте и, как всегда, глядело на класс не мигая, но это было уже не страшно, а обыкновенно. Как полагается. Вроде ты его уж и не замечаешь. Не видишь.
И грозные речи Мелентия Фомича, и обещания жестоких кар не сбывались никогда, а если сбывались, то вот так, как было с дровами: сам пришел помогать. И потому никто его особо-то и не боялся - так, делали вид, что слушаемся, из уважения к директорскому его положению, а каждый с ним переругивался и пререкался, как тогда Степка Садов.
И мне даже казалось, что самое большое удовольствие получает при этом как раз сам Мелентий Фомич.
- Ты, Домоседов, - говорил, например, директор на своем уроке Сашке Николаевичу, - того: не разбирался, видать, долго с правилом. Прочитал раз, да и того… ужинать, поди, поспешил. Верно я говорю? - вытягивал он к Сашке тонкую морщинистую шейку. - Покушать захотел. Чай, блины мать-то пекла?
- Картофельные, - покаянно соглашается наш Николаевич. И вдруг спохватывается: - А што? И ужинать, што ли, нельзя теперь?
- Ну-ну, как можно без ужина? - серьезно говорит директор. И все в классе покатываются от хохота, а лицо Сашки Николаевича, и без того красное, принимает аж свекольный оттенок.
- Ну и вот! - говорит он с вызовом, почти грубо.
- И я про то же. - Тонкий голос Мелентия успокоителен. - Я, Домоседов, про то же! Только, Домоседов, на свой ус, которого у тебя еще нет, но будет, - поднял вверх Мелентий Фомич темный пророческий палец, - на этот свой ус намотай: правила лучше учить на голодный желудок. Да с той же охоткой, как ужинаешь. Понял, нет? - уже резко, директорским голосом спрашивает он и смотрит поверх Сашкиной головы одним глазом - значит, это наставление не одному Сашке, а всему классу.
Мелентий Фомич проговаривал слова очень быстро, отрывисто, зато паузы были у него продолжительнее, чем у всех других людей. Где другой ставит запятую, наш учитель - многоточие. Он говорил, будто пристреливался короткими очередями. Я подумала что это от привычки диктовать диктанты, показывая голосом, где ставить знак препинания. А может, и просто так, такая его особенность. Вообще как-то не по-учительски разговаривал Мелентий Фомич, интереснее: над его словами можно было раздумывать. То ли он шутит, то ли всерьез; вроде бы и в шутку правду говорит, а в то же время и обидно.
Вот как с Сашкой Николаевичем: ну при чем тут ужин, если человек правило не выучил?
Вообще Мелентий Фомич, я замечала, очень любит поговорить про еду. Даже и не придумаешь, как незаметно с любой темы он перебирается на свою излюбленную.
Например, ставил за ответ Степке Садову пятерку и приговаривал:
- А совхозским по-другому и нельзя. Они, чай, не на одной картошке… Государственный хлеб едят…
Это правда. Настоящий рабочий хлеб, конечно, надо было как следует отрабатывать. Но все-таки и какая-то ужасная неправда задевала меня в словах учителя. Чего же нас хлебом попрекать? И потом, обидно за ребят из колхозов, у которых хлеба вообще не было. И почему-то стыдно перед ними. Будто это мы, совхозные, виноваты, что у них хлеба нет.
Мне было боязно взглянуть на Тоню при этих словах Мелентия Фомича. И за него стыдно - учитель же!
А Тоня, будто она понимала, про что я думаю, толкнула меня легонько локтем и шепнула, глянув на Мелентия:
- Воспитывает…
Дескать, не обращай внимания, это все слова одни, воспитание, - так поняла я Тоню.
* * *
В тот день, когда я узнала про нашего директора нечто очень важное для себя, он спрашивал у доски Душку Домушкину. Наверное, ее надо бы звать Дуся, но все пеньковские говорили «Душка», и она совсем не сердилась. Когда я поначалу назвала ее Дусей, так сама не рада была - такой подняли хохот мальчишки: «Дуся-медуся!… Дуся-пуся!… Дуся-бабуся!… Да она у нас Ду-у-уся!…»
Тогда я объяснила себе, что Душка - это ласкательное от слова «душа», и стала тоже так ее называть.
Душка была длинненькая, вся вытянутая, с лицом серовато-бледным и усыпанным крупными веснушками. Глаза сидели глубоко, но были яркими, блестящими и из-за коротких черных ресничек казались подведенными.
Мелентий диктовал, и она, переступая у доски тонкими ногами в непомерно широких валенках, писала предложение из «Капитанской дочки»: «Лошади шли шагом и скоро стали». И пока она писала, стуча мелом, выводя слабой рукой тонкие, еле видные буквы, Мелентий заметил как бы про себя, себе под нос:
- Видать, не кормили. Не покормишь - не поедешь.
Сначала я удивилась: он прекрасно знал, почему стали лошади попавшего в буран Гринёва. Верно, директор наш думал о чем-то своем и, как говорится, прицепился к слову.
О чем он думал? О чем он думал, сидя ссутулившись, вполоборота к классу, поглядывая на Душку и ее писание? Я вдруг словно впервые увидела, какие впалые щеки у Мелентия Фомича, какая желтая, нездоровая кожа, как туго обтянут ею лоб. И впадины на висках. А губы темные, лиловатого оттенка, а руки зябко прячутся в рукава потертого, белесого во швах пальтишка. И весь-то он маленький, согнутый, ссохшийся. Трудно даже сказать, сколько ему лет. Может, много - например, семьдесят. А может, совсем мало - волосы-то у него черные, без седины.
И Душка, стоящая у доски, под стать ему: бледная, тощая, руки, как прутики, выглядывают из рукавов телогрейки. С началом зимних холодов у нас все сидят в верхней одежде: дров хоть и напасли и печки топят, но школьный дом такой старый и худой, что, топленные с утра, печи быстро остывают - и без пальто уроки не просидишь.