Во что бы то ни стало
Та с недоумением повела плечами.
— Говори все, слышишь?
— Нечего и говорить. Вот! — Она покорно вложила в широкую Динкину ладонь смятую лодочку.
Дина, как следопыт, двигала ноздрями, точно обнюхивала таинственные значки на листке, выдранном из тетради по арифметике.
— Ты как думаешь? — Лена подняла розовое, покрытое пушком лицо.
— Не мешай! В самой первой было что? — строго спросила Дина, повелительным кивком отзывая Лену в заветный угол всех детдомовцев, между шкафом и стеной.
— «Не гляди на меня ты с укором, от себя меня прочь не гони…» Дальше забыла, сейчас вспомню, — шепотом, с плохо скрытым восторгом прочитала Лена.
— Под Есенина. Во второй?
— «Ты садись ко мне на лодку, мы поедем по волнам».
— Мещанство! — отрезала Дина. — Знать бы кто, мы ему на учкоме…
— Ты что? — испугалась Лена, морща губы.
— Рева! Не бойся, это я так. Будем расшифровывать. У мальчишек целый код заготовлен. Стащим и разберемся.
И обе, разом успокоившись, склонились в темном углу над старательно расправленной бумажонкой, страстно желая поскорее угадать, написано что и написано кем.
В это же самое время наверху, в комнате заведующей детским домом, устало опустившись на кровать, сидела сама Марья Антоновна. Рядом стояли огорченная, растерянная Кузьминишна и Андрей Николаевич, десять минут назад и впрямь следивший за смущенной Леной, подозревая, но не зная наверняка про сжатую ее дрожащими пальцами записку (конечно же, от мальчишки).
Сейчас Андрей Николаевич не думал ни о каких записках. Слишком ошеломляющим, хоть и не неожиданным было известие, только что привезенное Марьей Антоновной из отдела народного образования. Решением комиссии при нем и общества «Друг детей» детский дом с окончанием 1929 учебного года будет расформирован.
Их детский дом! Их невозможные озорные мальчишки и девчонки, одновременно дети и взрослые, потому что на долю многих выпало испытать то, что под силу только взрослым, сохранив детскую непосредственность и впечатлительность. Их воспитанники, с кем сроднили не месяцы, годы ежедневных стычек, занятий, работы, отдыха… И вдруг теперь они распрощаются, уйдут в большую жизнь?
Разве не полны газеты сообщениями, что один этот год должен дать молодой советской промышленности сто тысяч новых рабочих? Разве не для этого учили ребят, кроме грамоты и обществоведения (бывшей истории), слесарному делу, а то и потруднее, например машиноведению или технологии металлов? Технологию «читал» потомственный сталевар, своим горбом постигший науку; машиноведение, наоборот, — скептический старорежимный «спец».
Детский дом давно уже не назывался детдомом. Над резными воротами старинного особняка висела вызывающе четкая надпись: «Институт социального перевоспитания бывших беспризорных и безнадзорных при Наробразе ВЦИК СССР». Длинная надпись, ничего не скажешь!
И такой труд, столько любви, терпения и гордости вложили в эти слова собравшиеся сейчас в мезонине люди (не только они, конечно, а и все воспитатели), что понятны были их растерянность и печаль.
— Не надо, мама! Ничего плохого не случилось, — сказала Марья Антоновна, вставая. — Давайте лучше соберем всех и подумаем, как будем выпускать наших птенцов. Чтобы они подольше помнили свой… дом. — Марья Антоновна не прибавила «детский» нарочно.
Маленькое нашла в ее словах утешение Кузьминишна.
Распрощаться с ребятишками? Да они для нее как дети родные! Можно сказать, перешлепала всех собственными руками по сначала худым и изможденным, потом по все более упругим задам. А кому надо, случалось, и уши надирывала… Зато у кого, как не у Кузьминишны, находили эти же грязные дорогие сорванцы нужную в минуту обиды ласку? Немудреную ласку: шершавой ладонью по мокрому от слез лицу да сладенького в зубы. А если кто заболевал? Животом, объевшись черемухой или сурепкой, когда выезжали на лето за город в бывшее имение бывшей графини Уваровой, или ветрянкой либо коклюшем зимою? Уж кто-кто, а Кузьминишна, умирая от страха перед Марьей Антоновной, запрещавшей посещение изолятора, всегда находила способ пробраться туда и подбодрить изнывающего от скуки неудачника. И не боялась никакой заразы, твердо веря, что, если не боишься, она и не прилипнет.
А теперь вот подросших на глазах ребят надо выпускать в люди, как велит это МОНО. Расстаться с Леночкой, Диной, Лешенькой? Ох, тяжело!..
Но Кузьминишна хорошо знала: так оно и будет.
С ТОГО СВЕТАСтучат-отстукивают в переулке каблучки модниц в коротких, выше колен, платьях. Далеко разносятся по чистому воздуху голоса ребятишек. Откинув головы с зажмуренными глазами, высоко держа разноцветные стекляшки, прыгают они в классы. Кто ступит в огонь, сгорит безвозвратно. Прохожие постарше идут степенно, молодые — будто они одни на целом свете.
В ближней церквушке Успения на могильцах жидковато, но взахлеб, точно спеша похвастаться, что их еще не сняли, бубнят колокола — скоро пасха. Церквушку не прикрыли, но в глазах возмущенного батюшки и тающих прихожан опоганили. Привесили к дому напротив кумачовый задорный лозунг: «Глупый грохот меди, называемый колокольным звоном, заставим умолкнуть осмысленным шумом машин и станков!» Небо над переулком бледно-голубое, вымытое. Липы зацветут не скоро, но распускаются на удивление. Весна!..
К воротам детского дома подошли двое: женщина средних лет с приятным лицом и упитанный мужчина с бородкой, в коверкотовом костюме. В руке у него была палка с набалдашником в виде собачьей морды.
— Коля, может быть, ты все-таки пойдешь сначала один? — сказала женщина своему спутнику. — Я волнуюсь. Бедная Лиза!
— Как хочешь, друг мой. Тогда погуляй пока здесь.
Он почтительно поцеловал ей руку, усмехнувшись, перечел вывеску на воротах и пошел к подъезду.
В палисаднике стоял гомон. Казалось, будто всполошившиеся грачи кричат громко и бестолково.
Человек десять мальчишек, то появляясь, то исчезая в кустах сирени, занимались непонятным: волокли к ограде соломенное чучело в блестящем цилиндре.
— Что это вы делаете? — с интересом спросил мужчина вынырнувшего из сирени мальчишку.
У того, будто в насмешку над пришедшим, была приклеена мочальная бороденка оранжевого цвета.
— Репетироваем! — бойко доложил ее обладатель.
— А… это кто? — Мужчина показал палкой на чучело.
— Чемберлен!
— И что же вы «репетироваете»?
— Пьеску. Антирелигиозную. Называется «Буржуй в аду».
— В аду? Очень мило. Где же ваш режиссер?
— Нету, мы сами. Ходил один из «Синей блузы», да с бригадой на Днепрострой уехал. — Мальчишка был очень словоохотлив. — А вы, гражданин, кто?
— Я? Ну, это не столь важно. Вот ты кто?
— Я? Буржуй.
— Так. Проводить меня к кому-нибудь взрослому ты можешь?
— А вам кого?
— Например, товарищ Лицкалову.
— Марью Антоновну? Это сейчас…
Мальчишка исчез так же внезапно.
Привлеченная разговором, вокруг уже собралась добрая половина «репетировающих» в невероятных костюмах: простынях с черными хвостиками, изображающих горностаевые мантии, или полуголые, с рожками. Шумная ватага повела мужчину с бородкой в дом. Многих явно заинтересовала собачья морда на палке.
Марья Антоновна встретила гостя в канцелярии.
— Присядьте, — сказала она. — Я слушаю вас.
Лицо у нее было очень усталое, даже измученное.
Разговаривая, она перебирала лежащие на столе бумаги.
— Если не ошибаюсь, вы давно заведуете этим учреждением? — спросил мужчина вежливо и с любопытством, за которым угадывалось что-то большее, следя за ней насмешливыми выпуклыми глазами.
— Заведовала! — Она вздохнула. — Наш детский дом закрывается. Понимаете, столько дел… Но я слушаю вас.
— Я пришел поговорить как раз об одной из воспитанниц вашего института. — Он сделал ударение на слове «институт».
— О ком же?
— Евлахова Елена. Недавно мы с женой узнали, что девочка попала сюда ребенком, потеряв родителей. Не скрою, я сам бывал, правда очень давно, в этом доме. Тогда он выглядел несколько иначе, вы меня понимаете?