Возраст третьей любви
– Зачем? – перебила она. – Постараться жить, так вы скажете, да? А зачем – вы не знаете?
– Ну, как… – не нашелся с ответом Юра. – Вы молодая женщина, у вас все впереди…
– Вы думаете? – усмехнулась Сона.
Светонин наконец подошел к ее кровати, спросил о самочувствии, она ответила, и Гринев вздохнул с облегчением, отойдя на шаг в сторону. Но взгляд ее все равно чувствовался, куда ни отойди.
О маме ее Юра, конечно, ничего выяснять не стал. А о тете на всякий случай послал запрос в Ереван через ЦК комсомола, как только Годунов вернулся из Таджикистана. Хотя по Сониному описанию было похоже, что ее тетя Света и братик Вазгенчик – те самые, к которым не успели пробиться наверх спасатели.
Он обо всех послал запрос: и о тете Свете, и о дяде Левоне, жившем на улице Кирова, и о семье дяди Левона, и о Тигране Самвеляне, о котором Сона сказала, что это ее жених.
Услышав про Тиграна, Юра невольно напрягся. Но, конечно, запрос послал и о нем – до глупостей ли!
Ответ пришел довольно быстро – видно, Борька ускорил, как и пообещал. Но, получив ответ, Юра подумал: лучше бы продлились их поиски хотя бы годик…
Не осталось никого – ни тети с сыном, ни дяди с его семьей, ни Тиграна. Отсюда, из Москвы, это могло показаться невозможным: столько народу, у одного Левона Аванесяна было пятеро детей, хоть кто-нибудь должен же был уцелеть! Но Юра-то помнил, что там творилось: многоэтажные дома скручивались спиралями, под развалинами находили только щепки от крупных вещей – от диванов, шкафов, пианино. И школу, в которой мертвые дети лежали целыми классами, он тоже помнил…
Но сообщить об этом Соне – нет, это было выше его сил! Когда он сказал, что послал запрос, что его друг из ЦК комсомола будет внимательно следить за этим делом, – она немного оживилась, даже щеки порозовели.
– Я вам очень-очень благодарна, – сказала Сона. – Я не знаю, как смогла бы сама, Юрий Валентинович, если бы не вы…
Сону, единственную из всей палаты, никто не приходил проведать. Правда, армянские родственницы ухаживали и за нею, наравне со своими больными кормили ее фруктами и свежим мясом с Центрального рынка. Но разве в этом было дело!
Гринев старался говорить с ней как можно больше и чаще, и никто не удивлялся, что палатный доктор задерживается возле Сониной кровати дольше, чем возле остальных. Несчастная девушка, такое горе, такое горе, вай мэ, найдется ли у нее кто-нибудь живой?
Но руки ее, к счастью, заживали хорошо, гораздо лучше и быстрее, чем можно было ожидать.
– Вот снимем вам гипс, Сона, – сказал Гринев однажды утром, – совсем по-другому себя почувствуете. Вы даже не представляете, какое это чудо, что руки удалось сохранить! Зря, думаете, студентов к вам водят? Да что там руки – как вы вообще выжили, это ведь чудо не меньшее! Голову ушибло, столько времени была сдавлена правая кисть, представляете, что это такое? Почки могли отказать, шока вы могли не выдержать – и все это позади, вы живы, и теперь…
– Скажите, Юрий Валентинович, они ведь двигаться уже не будут? – перебила она.
– Кто? – не понял Гринев.
– Кисти, пальцы – никогда?
Какие-то странные, едва ли не оживленные интонации прозвучали в ее голосе, и он насторожился.
Сона чувствовала себя гораздо лучше и во время обходов уже не лежала, а сидела на своей кровати, кутаясь в линялый больничный халат. И теперь она смотрела на него снизу, с кровати – лихорадочным исподлобья взглядом.
Она говорила по-русски очень грамотно и правильно; Юре даже в Москве не часто приходилось слышать такую красивую, словно с давних времен сохранившуюся речь. Только певуче-вопросительные интонации да манера строить фразу отличались от московского говора. Впрочем, он еще в Ленинакане заметил, что в интеллигентных семьях по-русски часто говорят очень правильно.
– Возможно, не так, как раньше, – осторожно сказал он. – Может быть, пальцы вообще… не очень хорошо будут двигаться. Но уверяю вас, по сравнению с тем, что могло быть, это такие пустяки! Ну, будете немного больше времени тратить на бытовые подробности, это же так…
Тут он осекся, заметив, как жутко сверкнули ее глаза, – и тут же погасли.
– Это что-то значит для вас, Сона? – тихо спросил Гринев. – Ваши пальцы?.. Больше, чем я мог предполагать?
Она усмехнулась, опустила глаза, а когда подняла снова, в них уже стояло привычное безжизненное выражение.
– Да, наверное, – сказала Сона. – Дело в том, что я была пианисткой, и все это, конечно… очень некстати.
Гринев молча вышел из палаты. Ответ из Еревана уже лежал в кармане его халата, он все утро думал, как сказать Соне, и специально завел разговор о том, что ей повезло…
«Идиот, подготовил ее, называется! – с ненавистью к себе думал он, идя по коридору к перевязочной. – Как будто к этому можно подготовить…»
– Но ведь о маме здесь не сказано! – с отчаянным, неодолимым упорством повторяла Сона. – О маме же они не сообщают, вы же сами видите, да? Ведь там был полный хаос, как же вы не понимаете! Надо запросить о ней отдельно, прошу вас, Юрий Валентинович, сделайте это, я бы сама, но я не знаю, как, кого… Или вы думаете, что лучше все-таки мне самой – может быть, они лучше будут искать, если узнают, что дочь?..
Она сидела за столом в ординаторской, за окнами белесо светились ночные фонари, белели покрытые снегом крыши. Вынутый из конверта листок лежал перед нею, и Сона старалась не смотреть на этот листок, как будто под ним свернулась змея.
Юра чувствовал: еще одно ее слово – и у него самого начнется истерика. Но истерика у него начаться, конечно, не могла, да еще в присутствии этой девушки, которая, он ясно видел, находилась на грани безумия.
«Хоть заплакала бы, что ли, – с тоской подумал он. – Что ж это такое творится, есть ли этому предел?»
– Послушайте меня, прошу вас, Сона, – в сотый раз повторял он. – Я не запрашивал о маме, потому что… Потому что видел ее мертвой. Мне больно говорить вам об этом, я бы рад не говорить, но нельзя больше скрывать. Я видел ее мертвой, я сам… доставал ее из-под развалин. Но я пошлю еще запрос, конечно, пошлю, раз вы просите! – наконец вырвалось у него.
«Что ж я за скотина, зачем ее уговариваю? – подумал он в отчаянии. – Да пошлю я еще запрос, еще сто пошлю запросов, если это ее успокоит хоть немного!»
– Тогда скажите, как это было? – тем же лихорадочным тоном выговорила она. – Как это было – как она лежала, где, что на ней было надето?
Этого только не хватало! Под дулом пистолета он не рассказал бы Соне, как именно вытаскивал ее маму из-под плит…
– На ней был такой же халат, как на вас, – сказал Юра. – Вы помните, во что были одеты? Шелковый, японский, в таких же цветах, драконах… Она лежала, видимо, в соседней комнате: вы были от нее отделены стеновыми панелями.
И тут она наконец заплакала. Упала щекой на стол – руки по-прежнему неподвижно лежали на коленях – и заплакала отчаянно, со вскриками и всхлипами. Гринев много раз слышал этот плач, он в ушах у него стоял после Ленинакана.
Жалость разрывала ему сердце, он не мог смотреть, как она плачет! И чувствовал вместе с тем, что не одна жалость влечет его к ней…
Юра встал, подошел к Соне, присел на корточки у стола рядом с нею. Глаза у нее были закрыты, слезы градом катились из-под ресниц, голова судорожно вздрагивала и билась виском о стол. Он подложил ладонь под ее бьющийся висок, почувствовал пальцами маленький шрам и осторожно погладил отросшие, перышками торчащие завитки волос.
Ему казалось, что Сона не замечает, не чувствует его прикосновения, – и вдруг она повернула голову, лицом уткнулась в его ладонь и зарыдала еще отчаяннее. Ее слезы текли теперь у Юры между пальцами, и он замер, чувствуя ее мокрое лицо у себя на ладони.
Открылась дверь, Коля Клюквин возник было на пороге, но, заметив плачущую Сону, тут же отступил назад, заодно придержав еще кого-то в дверях. Все отделение знало об этой девушке, к которой никто не приходил, сочувствовало ей, а заодно Гриневу: каково ему будет сообщать, что все у нее погибли…