Самый скандальный развод
– Да что ты такое говоришь-то, баб Шур! Кто ж сейчас от воспаления легких умирает?
– Не-е, – протянула она и уверенно повторила: – Не иначе как сегодня в ночь и помрет.
– Да что ты говоришь-то такое! – возмутилась мама, а бабка встала со скамьи и, махнув рукой, побрела в сторону леса, домой.
– Вот дура-то! – воскликнула мамаша и пошла искать семена баклажанов.
День клонился к вечеру, на ярко-голубом небе появилась нежно-розовая дымка едва заметных полупрозрачных облаков. «Влас, наверное, уже дома», – подумала я, как издалека раздалось странное пение. Оно постепенно приближалось – слов не разобрать, однако мотив уже отчетливо слышен, вернее, крик. Это была фирменная песня старика Станового.
Когда дед Становой пребывает в трезвом состоянии, нельзя разобрать, что он говорит, – он проглатывает половину букв, а то и вовсе выбрасывает целые слова и словосочетания из насыщенной своей речи. Наверное, из-за того, что мысль его опережает язык.
Станового считают в деревне самым умным человеком, из-за того, что он до сих пор выписывает «Литературную газету» и читает все книги, которые подворачиваются ему под руку – будь то англо-русский словарь, справочник лекарственных растений, книга по токарному делу или «Маша и медведи». Ему, подобно гоголевскому Петрушке (слуге Чичикова), нравилось, наверное, «не то, о чем читал он, но больше само чтение, или лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает, что и значит».
Раз в квартал Становой считал своим долгом непременно напиться. И когда он бывал под мухой, мысль его уже не опережала язык, и только в этом состоянии можно было понять, что он поет. Песни были собственного сочинения – как «слова», так и «музыка». Он останавливался у каждого дома и пел о его хозяевах все, что накопилось в его душе за квартал, не давая никому покоя.
После сего обличительного акта у «баяна» прихватывало сердце, приезжала «Скорая» и увозила его в больницу на неделю. Вернувшись к трезвой жизни, он снова начинал читать все подряд и говорить, проглатывая целые слова, а то и словосочетания, потому что мысль его опять работала в два-три раза быстрее, чем язык.
На следующее утро пожаловали торговцы из рыбной лавки. Они приехали на десятичасовом автобусе и принялись нагло ломиться в закрытую калитку.
– Ты проходи, а эта кикимора к твоим вещам не имеет никакого отношения. Пусть снаружи стоит, ждет, – сказала мама.
– Поленька, мне надо помочь Николаю. Я тоже должна войти, – и вдовица протиснулась в узкую щель.
– Нет! Что это за наглость?! Вон отсюда! – возмущалась мамаша.
– Тихо, тихо, Поленька, не шуми, – прощебетала Ананьевна и юркнула за отчимом в мастерскую.
– Ужас какой-то! – воскликнула моя родительница, и мы сели на лавку рядом с мастерской.
– Я вот не пойму, Коленька, почему это Анька с золотыми зубами получает две пенсии! Как это так можно – и за себя, и за умершую год назад мать?!
– Да полноги кому надо отрезала, вот и получает! – уверенно проговорил Коленька.
Я удивленно посмотрела на маму:
– Тут что, еще и ноги режут в корыстных целях?
– И не говори, Коленька, везде одна несправедливость! – послышалось из сарая. – А может быть, попросим их уголочек огорода раскопать, жаль добро-то пропадает.
– Мобыть, – хмуро ответил тот.
– Да Анька – мясничка, на рынке мясом торгует. Взятку кому-то дала коровьей ногой, – шепотом объяснила мне мама.
– А-а, – протянула я.
– Бери, Коленька, бери! В хозяйстве все пригодится!
– Вот змея подколодная!
Торговцы проторчали в сарае около двух часов, потом погрузили ворох тряпок, инструменты, две старые дырявые надувные лодки, удочки, найденный год назад в Москве на помойке стул, коробки с гвоздями, одну лыжную пластмассовую палку (вторая сломалась лет пять назад, когда отчим единственный раз выехал в лес поохотиться), ружье, плащ-палатку, тумбочку, у которой, как утверждал Николай Иванович, две ножки были восемнадцатого века, а две другие он сделал сам, жбан засохшего лака для дерева и прочую рухлядь.
– Во мешочники! Хлама-то понабрали!
– Завтра я приеду за второй машиной, – подойдя к маме, заявил изменник.
– Что ты сказал? Это за какой второй машиной?! – мама, казалось, вот-вот потеряет дар речи. – «Жигуленок» – мой! Если хочешь его присвоить, действуй через суд!
– И подействуем, и подействуем! Правда, Коленька?
– Мрак! – рявкнул Николай Иванович и сел в свою законную иномарку, а вдовица жучкой побежала за ним.
– Совсем озверели! Нет, Маш, он хочет отобрать у меня разваленную «шестерку», которую подарил, когда я сдала на права. Какое он к ней отношение-то имеет? – Мамаша рассердилась не на шутку. Кататься на «шестерке» по деревенской местности – было единственным развлечением моей родительницы, которое она, правда, давно забросила по причине повышенной занятости. Но она собиралась снова сесть за руль, повторив правила дорожного движения и дорожные знаки.
– Полин, баклажаны-то нашла? – кричала бабка Шура по ту сторону калитки.
Мама отдала ей пакетик с семенами и спросила:
– Как внучка-то?
– Не знаю! Пока ешчо на похороны никто не позвал.
– Ой! Баб Шур! Ну что ты такое говоришь-то!
– А чо говорю-то – праздник завтрева великий.
– Какой праздник?
– Как жа! Священномученника Петра, митрополита Крутицкого! – старуха поразилась нечестивости и непросвещенности мамаши. – В этот день покойников поминают, на кладбище ходят!
– Да? Так ведь не Родительская же?
– Вы, городские, ничего не знаете! Что ж еще, как не Родительская?! – удивилась та и побрела к себе домой.
Что касается религиозных убеждений местного и присоединившегося к нему населения, то они тут в высшей степени странные. Хоть в православии каждый день праздники, но Великих (больших) всего несколько в году. Насколько мне известно, 10 октября не может быть ни Рождества, ни Вербного воскресенья, ни Сретения, ни Пасхи. А у Шуры с ее подругой-старостой Клавдией завтра, в понедельник, намечалась Родительская суббота.
Года три назад в Страстную седмицу, в самые строгие дни Великого поста, жители деревни смотрели на маму изумленными глазами, когда она сказала, что сегодня уже нельзя есть мясо.
– Это как нельзя? Эва?! – грубо говорила Клавдия. – Когда ж можно-то?
– После Пасхи, – ничего не понимая, ответила моя родительница.
– Вот чудненная! – прыснула бабка Шура и заколыхалась. – Сегодня Чистый понедельник, а значит, все, что есть в холодильнике, надо подчистить, чтобы этого не было.
– Съесть, значит, – пояснила староста.
– И что ж у вас в холодильниках?
– У меня колбаски любительской полбатона осталось, шматок свинины, два десятка яиц, трехлитровая банка молока... – Клавдия еще долго перечисляла, что было у нее в холодильнике, а в конце сказала: – И все это хошь лопни, но за сегодня надо срубать! Эва как!
– Да! – подтвердила баба Шура. – Потому что сегодня – Чистый понедельник!
После визита Николая Ивановича и бабы Шуры я ощутила потребность немедленно заняться чем-то полезным:
– Мам, давай наводить порядок, или я пойду на второй этаж работать.
– Нет, работать ты не пойдешь! Мы сейчас устроим костер очищения, как во времена чумы, – проговорила она и, надев резиновые перчатки, принялась выносить черное белье, сваленное в кучу посреди комнаты с постели порока и греха.
Мамаша решила устроить «костер очищения» на том месте, где мы обычно делали шашлыки – в самом центре участка. Она обдала тряпье бензином, поднесла спичку, и пламя мгновенно охватило грязное белье, которое Николай Иванович категорически запрещал менять супруге вот уж в течение года и на котором еще полтора месяца назад вместе с ним спали двадцать кошек, увезенные теперь в Германию по вине ненавистной вдовицы.
Мама с неописуемым восторгом и наслаждением наблюдала за процессом, словно мысленно перенеслась в Испанию конца пятнадцатого века, где с особой жестокостью свирепствовала инквизиция, и чувствовала себя мучителем Торквемадой, коим было сожжено заживо более десяти тысяч человек на искупительном огне. Она с упоением смотрела на пламя, будто в нем горело не постельное белье мужа-изменщика, а сам изменщик со злостной прелюбодейкой Эльвирой Ананьевной.