Лизонька и все остальные
Когда Лизонька осталась одна в пустом дворе, ей показалось, что резко и враз похолодало. Смотри, подумала она, как испортилась погода. Подошла к градуснику, прибитому к окну – жарко, как и было. Холод шел от пустоты дома и пустоты двора, это было ненаучно, неправильно, но было чистой правдой. Казалось, что ледяной ветер свистел на брошенных, оставленных вещами местах, и хотелось срочно, немедленно уезжать, уходить, бежать, но именно это и стыдило: от чего бежать? Но я же не хочу! Я ведь толкусь здесь девять дней, я длю это свое пребывание тут, зачем же меня в шею? И кто? Какой-то иррациональный холод ниоткуда, который не определен никакими вихревыми потоками, а существует по неким другим законам? По каким? О Господи, вразуми меня!
Вразумление явилось в виде нового квартиросъемщика Пети. Он распахнул дверь, вошел и откровенно спросил: «А чем воняет?» Его кроткая жена тихо объяснила: «Это валерьяна, Петя. А еще сырость. Сырая хата… Ой, какая сырая». Лизонька вышла навстречу.
– Нет, нет! Совсем не сырая. Одним ведром угля можно хорошо протопить. Просто сейчас пусто… А окна на север… Солнышка нет…
– Обещали с удобствами, – Петина жена только что не плакала, – вот-вот, говорили, вот-вот… Он и дружинником был за всех, и взносы собирал, и все воскресенья его туда-сюда смыкали, а хорошие квартиры пошли по начальству и подхалимам. Всю жизнь объедки, это не дом, а гроб какой-то… Тут же не жить надо, а только умирать…
– Брось, брось, – сказал Петя. – Отремонтируем, и будет порядок. Зато и садочек, и грядка какая-никакая… Сарай, кухня… Чего тебе?
– Ничего, – сказала жена. – Мне уже ничего не надо. Все есть. Вот так! – И она выразительно провела по горлу. Мол, до сих пор хватает. И тут случилось с Лизонькой то, чего никогда с ней не было: она увидела смерть этой женщины. Отрешенное лицо на серой, с подтеками, плохой стирки подушке, пальцы, совершающие много мелких скребущих движений на блеклом одеяле. Никого рядом. Как она мучалась что-то сказать или позвать и не смогла, и в последнем бессилии повернула голову набок, и Лизонька увидела большую родинку под мочкой уха, которую, конечно, не видела раньше. Откуда? Она второй раз в жизни ее встречает, но сейчас женщина повернулась к ней точь-в-точь, как потом, и родинка закрыла Лизоньке все в мире, а женщина, уже несколько смирившаяся с этим не лучшим жильем на свете, спросила:
– А груша тут случаем не бергамот? Я этот сорт очень уважаю, в ней сплошной сок.
Пришлось прямо бежать из дедовского дома. Анюта, что ты плетешься, как калечная? Да идем же скорей!
В поезде, отвернувшись к стенке, Лизонька думала: зачем он мне это передал? Я не хочу знать, что будет дальше, что и с кем! Не хочу! Мне не нужна эта правда, куда мне с ней в жизни? Надо силы копить на сражение с нехватками, очередями, на мои потуги писать, на желание или там тщеславие быть замеченной своей писаниной, выбиться, стать, зачем мне знание чужой смерти? Я и сама умру, и все умрут, ну и что? Что значит это безусловно точное знание в утре и вечере каждого живого дня? Memento mori? Подумаешь, какое открытие. Да с таким открытием ни на одну кочку не вскарабкаешься, не то что там взять приступом Цель. У каждого своя цель, для нее нужны живые токи, живая пульсация… Ну и что? Смог дедуля мой родненький употребить свое знание в дело? Не смог. Только страдал, дурачок старенький, а теперь на меня переложил смерть и мамы, и Лели, и этой чужой мне женщины, которую я никогда больше не увижу, потому что никогда больше сюда не приеду. Все! Хватит! В конце концов, я внучка, а даже дочки на девять дней не остались.
На этой довольно мерзкой мысли – о собственном превосходстве над другими – Лизонька выкарабкалась. Весь дедулин материал – в топку! В мысленную, мысленную, и не больше того. Никакой мистики, никаких знаков судьбы. Ну знаю, – вернее, не знаю, вообразила себе – как может умирать женщина. И что? У меня такой склад ума – воображающий. Я литератор какой-никакой с высшим филологическим. А дедуля был тайным литератором, это жизнь по ошибке назначила его бухгалтером. Все его записки – это записки сумасшедшего несостоявшегося писателя. Если к ним подойти именно так, все прозрачно и ясно. Никакой мистики. Ма-те-ри-а-лизм! Дедуля мой! Мы с тобой воображатели. И все. Делов!
Какая-то мысль, вся в черном, с кровавым подбоем (О Булгаков!), тем не менее, лезла Лизоньке в голову – ну как, ну как можно навоображать, что твоего собственного сына забили сапогами? Это же что за склад воображения? Пришлось наступить на мысль ногой и придавить так, что взвизгнул кровавый подбой, осклизлый подбой. Отчего осклизлый-то? В крови, что ли? Ну, ладно, ладно… Проехали, уехали… До свиданья, не горюй и не грусти! Пожелай нам доброго пути! Тарам-пам-пам… Аня! Не хватай ты в вагоне все руками! Здесь же прошли миллионы.
В Москве Ниночка и Леля расспросили Лизу с пристрастием, как что прошло. И сколько потратила денег, и почему это на девять дней пришли только пьяные и нищие, а куда же делись нормальные люди? И как вела себя Лампьевна? Не нагличала? Не требовала лишнего? Вопросы от тетки и матери шли одинаковые, хотя по всей логике должны были бы быть разные, это сбивало с толку: когда это они в унисон спелись? И тут вдруг Лизонька увидела, что они, оказывается, и похожи. Сестры-сестрички. Сидят обе строго-каменные бабы, и подбородки у обеих с округлыми воротниками, и глаза настойчиво-упрямые. Никакой, оказывается, разницы оттого, что одна домохозяйка, а другая – партийный работник. Главное – не переплатила ли она, дура, Лампьевне на девять дней? Вот в чем вопрос.
Ели они тоже одинаково, почему-то жадно, как после очень сильного голода, когда уже не имеет значения, как там откусывать, пережевывать, а вполне можно протолкнуть кусок и пальцем, чтоб быстрей и легче его сглотнуть. У Лизоньки сердце сжалось, потому что как-то ясно объяснилось – это пришла старость матери и тетки. Вот она у них какая, неопрятная, скупая, и ничего с этим не поделаешь. Ничего! Такая, и все. Лиза демонстративно медленно пилила ножом кусочки мяса, демонстративно тихо ела, ну, посмотрите на меня, посмотрите… Остановитесь!
– Ты что как в гостях? – спросила набитым ртом Ниночка,
– Да перестаньте вы так метать! – не выдержала Лизонька. – Что вы накинулись, как из голодного края?
Сестры величественно застыли. Какое-то мгновенье была тишина, но Лизонька слышала в этой тишине, как сбитое с толку другое сознание замерло, распласталось, потом напряглось и вскинулось в рывке.
– Да что мы – чужое едим? Что мы – на еду себе не заработали?
Кто из них сказал? Или вместе?
Накануне была у Розы.
– Эти сволочи дырявят мне шкуру, – зло сказала Роза. – Знаешь, в чем глобальный вопрос современности? Почему я пишусь русская, если я Роза с профилем.
– О Господи! – сказала Лиза. – Объясни им, что у тебя отец русский, что ты выросла в русской семье…
– Вот! – воскликнула Роза. – Вот! Самое то! Я же должна объяснять и оправдываться. За что? За то, что мою мать уничтожили именно за профиль? Ты не задумалась ни на минуту. Ты сказала: объясни им… Есть что объяснять? А если бы у меня отец не был Иваном Сумским, которого я не помню и не знаю, а был врачом Фигуровским, мне бы уже нечего было сказать в свое оправдание? Так, что ли?
«Она не права, не права, – думала Лиза, возвращаясь к себе на Урал. – Нельзя так расчесывать обиды. Ну, ляпнул кто-то сдуру, так что теперь, на весь мир – войной?» Округлялась, твердела, матерела мысль: ей ли, Розе, на нас обижаться? На всех нас? Покладистее бы ей быть… Терпимее… Среди них ведь тоже всякие есть… Будь здоров! Лиза даже уснула с этой утешающе-справедливой мыслью, что в поезде у нее бывало редко, а тут повернулась и на мысли «среди них всякие» как провалилась… Даже не сказала Анюте обязательные слова: не выходи в тамбур. Не шастай по коридору.
Анюта, увидев, что мать так неожиданно уснула и даже захрапела, тут же именно в тамбур и пошла. Стала дергать переходную дверь, вышла в качающуюся кишку, испытала сладкий ужас от хрупкости, ненадежности стыков и матерчатости «трубы». Смерть тут была такой живой, такой зримой, она шевелилась под ногами, и манила, и тянула, и влекла. Анюта просто с криком выскочила из тамбура, влетела в купе и была потрясена безмятежностью сна Лизы. Спит себе, как младенец, в то время как она, дочь… Анюта стала толкать мать.