Лизонька и все остальные
Вот они-то, которые без корней, до сих пор тут и жили. Они и сказали Дмитрию:
– Да ты что, мужик? Его уже, считай, лет пять на этом свете нет! Его ж из ружья стрельнули прямо в спину наповал, когда такое началось…
Разве он этого не знал?
Заночевать пришлось у этих же людей. Хата уже совсем обвисла над балкой, так и думаешь: вот-вот рухнет. Даже страшно глазу делается. Я, мол, смотрю, а взгляд – какая-никакая сила. Полетит от него все к чертовой матери.
– Хорошо, если сразу погибнете, а если покалечитесь? – Дмитрий это сказал потому, что, входя в хату, прежде всего сам об этом подумал: ну, ладно, если сразу сильно по голове, а если поломаю руки-ноги, как потом жить?
– Да хватит на наш век, – сказал дед, – а эти все равно тут не задержатся. – Он кивнул на внуков, которые во дворе разматывали «змея».
В хате, как ни странно, ощущения беды не было. Изнутри она казалась вполне прочной, а вид на балку был даже красивый. Лежала она внизу зеленая, буйная, бежала, змеилась по дну серебряная речка, ну, прямо картина в раме. Загляделся Дмитрий, а потом отпрянул: круча ж под ним, круча!
– Да чего ты боишься? – засмеялся дед. – Я ж тебе по-русски объяснил. Дом опосля рухнет. Опосля нас…
– Откуда вы знаете? – спросил Дмитрий. – Тут же может случиться нарушение центра тяжести.
– Про центр мне неизвестно, – ответил дед. – А что человеческая жизнь от первого крика до последнего там, где надо, записана, это раньше люди знали и понимали.
– Вы верите в это? – У Дмитрия заколотилось сердце. А Никифор ругался, когда он ему про это же сказал.
– Потому что не верим, так и живем, – ответил дед.
Его хорошо накормили и борщом, и оладьями, и спать положили не к опасной стенке, что было приятно. Уважили его сомнения. Лежал и думал: вот, значит, и нету Никифора, не с кем советоваться теперь в жизни. Хотя какой он был советчик? Девочку рекомендовал на тяжелые работы. Но больше всего Дмитрия Федоровича беспокоило то, что он вроде и не переживает горя. Получалось не по-людски… Лежит себе в дурной хате, от смерти брата не плачет, хорошо поел, вокруг него деревня вся чужая, с «кацапским» разговором. Старик сказал: «жизнь записана». Вот от этого он и не плачет. От этого… Потому он давно все знал и после первой той «мары» Никифора и похоронил. И – оказывается – не имело значения то, что потом Никифор приезжал живой и они с ним и ели, и пили. Все это было неважно. Его душа уже тогда приняла смерть брата, а сейчас и принимать нечего.
Главная же мысль была о Колюне, хотя и через Никифора. Ведь как могло быть? Скажи он Никифору в свое, конечно, время: «Ты, брат, в эти партийные дела не встревай, ты от них держись подальше, у нас на шахтах и счетоводы нужны, и маркшейдеры, а есть еще хорошая профессия – техника безопасности, при твоей въедливости – самое то. Крепь проверить, наличие в штреке метана, личное обеспечение забойщика». Но он никогда не умел говорить с братом на равных, а сказать-то надо было всего ничего, простую мысль – так ли уж он один – один путь? Это и тебе, уже покойнику, вопрос, и мне, слава богу, живому, едущему на «кукушке» и полной грудью вдыхающему дым от паровоза. Всегда есть два-три варианта жизни. Это я думаю уже о Колюне. О его будущем. Ты бы меня не стал слушать, а он не посмеет не послушать. Улавливаешь? Поэтому! Поэтому и у Колюни не может быть так, чтобы сапоги в морду – и больше ничего. Тут и думать нечего: надо Колюню отправлять учиться. И Дуську отправлять надо. И хорошо бы не вместе, а порознь, потому что они друг от друга запаливаются и могут всякое сделать. Черти, а не хлопцы. Но головастые, это тоже не отнимешь. Ум в человеке – сильная вещь, но к нему хорошо бы приделать и направление. Иначе все может уйти в трубу. Чего-чего в хлопцах много – так это дурной силы. Им в трубу даже интересней, им ничего не надо, как именно в трубу. Дмитрий Федорович стал наливаться гневом и страстью, что просто сразу – раз-раз! – а отправит хлопцев одного на север, а другого на юг… Чтоб в плохом деле не спелись, паразиты, и не вызвали к жизни чьи-то там сапоги.
Хорошо стало на душе Дмитрия Федоровича, когда он возвращался на «кукушке». Просто хорошо… А Никифор… Что Никифор? Он умер еще раньше, чем умер… Господи, прости мя грешного… Вот я от тебя, Господи, отступился, а ты мне все к слову вроде как подворачиваешься… Отправлю хлопчиков, задумаюсь над этим. Почему так тянет сказать: Господи, Боже мой или там Матерь Божия, заступница усердная?..
3
Нюра стояла во дворе, держа в подоле собранные в огороде помидоры. Он еще с конца улицы увидел задранную юбку, открытые голые колени и почувствовал во рту кислую противность. Неприязнь всегда начиналась у него кислятиной во рту. Нюра стояла и ждала его приближения, топырились в подоле крупные помидоры – хорошие семена достали в этом сезоне, каждая помидорина вырастала мясистой, сладкой, в прошлом же году им не повезло – уродились твердые, мелкие, надкусишь – вода-водой. Хотя надо честно сказать: в засоле эти были лучше не надо.
– Дуська, гад, в допре сидит, – сказала Нюра. – Это Уханев, сволочь, его туда запроторил.
Дмитрий Федорович почувствовал, как ворохнулось сердце. Вроде бы как шмыгнуло под мышку. И это не от допра, не от Дуськи – от Уханева. Новый начальник энкаведе появился у них недавно. Как раз в ту историю, когда голяком разделся Петр Семенович Цыпин, их младший бухгалтер. Дело было в субботу, составляли полугодовой отчет, июнь, жарко. Открыли окна, чтоб сквозило. Ветер поддувал бумаги, их закрепляли стаканами, пресс-папье, даже камнями, не с улицы, конечно, а теми, что лежали в столах для хозяйственной нужды, ну, гвоздь забить в ботинке или орех расколоть, или присобачить к стене какое объявление. Петр Семенович сидел прямо у окна и вдруг как бы задумался. Замер. Дмитрий Федорович не любил всякого замирания в процессе отчета. Он негромко так, но настойчиво постучал по столу счетами – бряк-бряк. И тут Петр Семенович повернул к нему лицо – светлое, светлое, даже как-то нехорошо светлое, будто светлость не радостный признак жизни, а признак совсем никудышный и даже этой своей светлостью страшный. Потому что Дмитрию Федоровичу вдруг ни с того ни с сего пришло на ум: ах, вот почему к стоящему выше тебя обращались «ваша светлость». Из страха… Но какой же Петр Семенович вышестоящий, если он как раз нижестоящий? Ну, в общем, такая пошла дичь, что пришлось сказать в повышенном тоне: «У нас, между прочим, отчет, а не каникулярное время, чтоб пялиться в окно». Петр же Семенович так улыбнулся в ответ, опять же светло улыбнулся, качнул головой, да, мол, понимаю, о чем вы, и тут же стал раздеваться. Что это было, Дмитрий Федорович так до сих пор и не понял: он, и счетовод Дружников, и кассирша Оксана Гавриловна, и машинистка Варя сидели как заколдованные, а Петр Семенович снимал с себя все. Вплоть! И все кучкой складывал в угол, будто для стирки – галстук в полоску и ботинки кожимитовые, фиолетовую майку, черные сатиновые трусы и диагоналевые брюки. А потом остался на фоне открытого окна с этой своей странной светлой улыбкой, и был он весь белый, и почему-то в голости своей не стыдный.
Вот так за пять минут был человек – и не стало. То есть, конечно, был, существовал, но одновременно и отсутствовал, и не был. На глазах Дмитрия Федоровича и его подчиненных совершился «переход». Куда? Думалось же вот о чем: Петр Семенович удивительно по-бухгалтерски обошелся с вещами, хотя и бросил в угол. И чего здесь было больше – уверенности, что там ему надо предстать, так сказать, в натуральном виде, или печали, что жену, которой он больше не будет приносить зарплату, надо поддержать стоимостью кожимитовых ботинок? Жизнь ведь была дорогая и трудная, так что надо было все учитывать, если ты порядочный человек. Очень запомнилось, как его накрыли простыней санитар и врач, и потом вели накрытого с головой, а босые его ноги грамотно переступали по дорожке, помня, где какие камни.