Юнгаши
Степан навел луч на его лицо.
— Вот он, — сказал со вздохом, — так и не двигался.
Некоторое время моряки молча разглядывали необычную находку.
— Ясно, малец еще, — в раздумье сказал Сухов. — Обессилел, видать.
— Совсем ослаб, — подтвердил Степан. — И дрожит, как тростинка на ветру.
— Ясно, заморился… — Сухов подошел вплотную, наклонился над мальчишкой. — Постой, да это же… А ну-ка, посвети получше… Вроде где-то я видал его… Ну да, знакомый малец-то. Вот и родинка на подбородке, и нос чуть-чуть лодочкой… Ясно, тот самый. Помнишь, позавчера в патруль ходили, на Фонтанку. Так это он, тот парнишка.
— Похоже, он, — согласился Степан. — Вот это номер! Да как же он сюда забрался?
— А слыхал, тетка у ворот про мальчишку сказывала? Ну, капитана-то давеча искал. Родственник, что ли. Он и есть, верняк… Что делать-то будем, Степа?
— Надо ведь, как проклятая блокада людей изводит! — возмутился Степан, оставив без ответа вопрос старшины.
— Она такая… — зло сказал Сухов. — Ничего, придет час — за все поганые фашисты ответят. — Эти слова он произнес вроде бы про себя, а затем склонился над мальчишкой, осторожно коснулся его плеча. — Эй, малец, ты слышишь меня?.. Как тебя зовут-то?
— Володя, — выдавил мальчишка, сдерживая озноб и уставившись на старшину потускневшими глазами. — Чистяков.
Слабо освещенное лицо склонившегося над ним человека показалось Володьке знакомым. Выпирающие скулы, приветливые с прищуром глаза — где-то он видел это лицо. Но когда? И при каких обстоятельствах? Похоже, моряк, но знакомых моряков у Володьки не было.
— Ясно, Володя Чистяков, — ободрился Сухов. — А как ты сюда попал?
— Сам пришел… — Володька замялся. — У меня записка есть.
Дрожащей рукой он достал из-за пазухи помятый листок бумаги и подал старшине.
И тут он вспомнил, где встречал этого моряка. Ну конечно, на Фонтанке. И всего два дня назад. А кажется, так давно. И второй — его Степаном зовут — тоже там был. Старшина тогда еще ему сухарь дал, да все зазря: потерял Володька тот сухарь вместе с портфелем.
Как в тумане всплыли перед ним события последних дней. А началось все с того момента, когда на страну напали фашисты.
II
Тревоги и заботы обрушились на шестиклассника Володьку Чистякова буквально с первого часа войны. Володькин отец, который служил в авиации Краснознаменного Балтийского флота, должен был утром 22 июня появиться дома. У него был запланирован отпуск, предполагалось, что Чистяковы всей семьей поедут в деревню на озеро Селигер, к бабушке. Но отец не появился ни в это утро, ни в последующие. А потом от него пришло письмо, из которого стало ясно, что воюет отец далеко от Ленинграда и увидеться с семьей сможет не скоро. Матери он передавал наказ беречь Володьку, а Володьке — всеми силами помогать матери и не робеть ни при каких обстоятельствах.
Когда к городу подступила блокада, письма от отца вообще перестали приходить. Мать извелась в догадках, а в октябре устроилась работать на фабрику, которая раньше изготовляла детские игрушки, а теперь делала патроны для боевых автоматов. Володька тоже пошел на работу. Школа не действовала, а ему не хотелось в такое время сидеть дома без дела.
Однако к весне сорок второго Володьке стало совсем плохо. После того как умерла мать — прямо на фабрике, у станка, — остался он один. В нетопленой, промерзшей комнате с голыми стенами (обои еще в январе содрали на растопку). Без пищи, тепла и света.
Ощущение у Володьки было такое, будто он с каждым днем таял. Посмотрелся как-то в зеркало — истощал до неузнаваемости. Высох вроде египетской мумии, какую он еще до войны в музее видел. Кожа да кости. Голова большая, торчит, как на палочке.
И двигался уже с трудом. Еле ноги переставлял. До мастерской в Апраксином дворе, где Володька под руководством деда Трофимыча ящики для патронов сколачивал, ходу десять минут. Бегом и того меньше. Теперь же ему полчаса требовалось, а то и больше.
А есть как хотелось! Хоть плачь. Он и заплакал бы, если б знал, что поможет. А попусту зачем же? Да и гордость не позволяла.
Все ленинградцы голодали, многие умирали. Как Володькина мать. Но почти никто не плакал. Держались до конца. И умирали молча — дома, на работе или где доведется.
Можно бы, конечно, толкнуться к соседям, только никого почти во всем доме не осталось. Прежде в их коммуналке четыре семьи проживало. Взрослые мужчины в первые недели ушли на фронт. Когда на улицах появился плакат «Все на защиту Ленинграда!», ушел и старичок, учитель Белоногов, в народное ополчение записался. В школе он математику преподавал. Женщины с детьми эвакуировались, еще в августе. Жена Белоногова, Ксения Михайловна — душевная была, добрая, — так и не дождавшись весточки от мужа, умерла в начале зимы. Карточки продовольственные потеряла за целый месяц. А может, украли у нее.
Осталась теперь на всю квартиру одна Серафима Афанасьевна. Она самую ближнюю к выходу комнату занимает. Но к ней лучше не соваться. И прежде-то нелюдимая была, а тут словно осатанела.
Из своей комнаты Серафима появлялась редко. А если встречала Володьку в коридоре, старалась проскользнуть незаметно. И никакого внимания, будто не человек перед ней, а неодушевленный предмет — стол или тумбочка.
Однажды, когда они с Серафимой уже вдвоем в квартире остались и надо было мать похоронить, Володька попытался заговорить с неприветливой соседкой.
— Тетя Серафима, можно ваши санки взять? — попросил, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать. — Мамку отвезти…
Соседка зыркнула на него осоловелыми глазами.
— Санки тебе? — прошипела сквозь зубы. — Ты их покупал? Заморыш несчастный! Бросишь где-нибудь, а я что буду делать?
И откуда такая злость берется?
— Верну я… — попытался возразить Володька.
— Не дам, — упорствовала Серафима. — Другой катафалк ищи.
И прошаркала в свою комнату. У Володьки даже дух перехватило от такой бессердечности.
— Сама ты катафалк! — бросил ей вдогонку. — А санки я все равно возьму.
И взял. Доплелся с ними до фабрики, оттуда отвез мать на сборный пункт, куда покойников со всего района доставляли, положил прямо на снег. Постоял, на прощание шепнул побелевшими губами: «Прости, мама». Всплакнул незаметно, чтобы не увидел кто-нибудь, и вернулся домой. Санки, конечно, поставил на место. Серафима потом и пикнуть не посмела. Сделала вид, что ничего не заметила.
На что она жила, никому не ведомо. Скрытная была, даже общей кухней не пользовалась. Но, судя по запахам, которые из ее комнаты расползались, питалась она неплохо. То ли оладьи пекла, то ли картошку жарила. У Володьки слюнки текли и голова кружилась, когда он мимо Серафиминой двери проходил. Манна небесная, что ли, на нее падала?
Кое-что Володьке стало понятно, когда дворничиха Варвара, повстречав однажды Серафиму Афанасьевну у подъезда, сказала ему — в тот момент он рядом оказался:
— Живет не тужит. На драгоценностях держится.
— Как это? — не понял Володька.
— А так, очень просто, — доходчиво пояснила дворничиха. — На Сенную шляется, толкучкой кормится. Там в обмен на золотишко да редкие вещи всего достать можно.
Разговор этот Володьке запомнился. Воображение нарисовало ему живописную картину изобилия. И когда стало совсем невмоготу, начал прикидывать: не сходить ли ему на толкучку? До Сенной площади рукой подать. Но с чем? Ясно, деньги там не в ходу. Да и не было их у Володьки. Тех рублей, которые он получал за работу в мастерской, хватало только на то, чтобы выкупить скудный паек по карточкам. И конечно, не было у него драгоценностей, такая роскошь в семье Чистяковых не водилась.
«Значит, — соображал Володька, — надо найти что-нибудь особенное, редкую штуковину какую-нибудь, пригодную для обмена на продукты».
А что? И где? Мысль обокрасть богатую Серафиму он отбросил сразу. Совесть не позволяла. То, что он воспользовался санками Серафимы, чтобы похоронить мать, еще ничего не значило. Надо было выполнить сыновний долг. И потом ведь он поставил санки на место, в целости и сохранности. Но украсть… Нет, этого он не смог бы.