Хроникёр
Ели медленно, истово, лаская языком во рту каждый кусочек. Ох, сладость! Вот живут, гады! Одно такое бревно притаранишь — и месяц жуй: горя нет!
Куруля объявил, что просмолил лодку: надо спускать, а то зайцы на островах пропадают. Все захохотали, вспомнив деда Мазая.
— Вот уж порубаем зайчатинки!
— Ты сперва его, зайца-то, поймай.
Играючись, Куруля набрал команду за зайцами, а четверых назначили за медом, на пасеку, за семь километров.
Медку нам очень, чувствую, не хватает, — благодушно шутил Куруля. — Подорвать мы можем свое здоровье, братцы, без медку.
Какую любовь, какой восторг чувствовал в эти мгновения Лешка! И как он держал эту бурю в себе! И как буйно веселился, что никто ничего не знает о нем. То есть о том, что он стал другим. То есть не то что другим, а просто — стал. Не было его ведь, не было! Болтался какой-то псих у пацанов под ногами, и вдруг, как та тяжелая лодка, сдвинулся, стал на ход, и сам себе стал виден. А шевельнется, подаст голос, откроется — станет виден другим. Он был благодарен Пожарнику за то, что вынужден был его спасать.
— Дай-ка! — Он вынул изо рта Славки искрящий чинарик: дескать, что-то курнуть захотелось. И суровый Пожарник принял это как должное и положил руку на колено Лешки: дескать, все нормально, я здесь.
— Федя, друг! — расслабленно сказал Куруля. — Утешь нас! — И зажег спичку.
Молчаливый, похожий на бочонок, Федя Красильщиков не стал терять времени. Он напрягся и подвигал ушами, которые одни и торчали значительно на его круглой, как репей, голове.
Кодла одобрительно заржала.
— Постучи себя, Федя! — замахав догорающую спичку, лениво приказал Куруля.
И в темноте все услышали, как Федя стукнул себя в гулкую, как бочка, грудь.
Кодла, снова заржала.
— Хороший Федя! — усмешливо одобрил Куруля. — Лешка! Где ты?.. Вот с кого тебе, Лешка, надо брать пример. А то за медком не вызвался идти — не хочешь, за зайцами я сам тебя не возьму... — Кодла заржала. — За картохой сгонять боишься. Как же так, милый? Почему же тогда ты жрешь?!
Кодла притихла, затаилась.
— В школу надо, — ощущая холодок страха, сипло сказал Лешка.
— В щколу? — удивился Куруля. Помолчал. — А вы знаете, это похвально. Вдруг возьмет да станет ученым!
Кодла захохотала.
— Как ты думаешь, Федя? — переждав смех, осведомился Куруля.
— Станет, — сказал вдруг Федя.
Кодла взвыла от восторга.
— А может, вам вместе стать, Федя? — как бы сообразил вдруг Куруля.
Кодла засучила ногами.
— Я лучше буду хлеборезом, — сказал Федя.
— Он... Лучше... Будет... Хлеборезом! — захлебываясь от хохота, смаковала кодла. — Соображает, а?! Соображает!
Куруля своими длинными, загребущими, костлявыми руками лапнул в темноте стриженые головы, как ему показалось, Лешки и Феди, чтобы стукнуть их друг о друга, но обознался, сшиб кочанами Пожарника и Крысу. Те крякнули. Куруля сильно затянулся цигаркой, чтобы осветить экзекуцию, удивился.
— Не те подвернулись... Как же это вы так неосторожно, а?.. Лешка! Иди сюда, здесь теплее, вот — оп-па! — Ухватив Лешку, он вздернул его и посадил рядом с собой. — Война идет, ты это слышал, Лешка? спросил он, обняв его за плечи своей длинной, как плеть, рукой. — А ты говоришь «школа»... Немцы-то где, а? К нам уже прут! А за нами Урал. Биться всем, хоть сколь, а придется. Теперь понял, чего мы пока живем?
— Понял! — среди торжественного и мрачного молчания кодлы сказал Лешка.
— А чтоб лучше понял... Где ты, Федя?
Но и на этот раз экзекуция не удалась: зашлась на караване сирена, кодла через люк и слуховое окно вынеслась на громыхавшую железную крышу. В стороне каравана дурной прожектор, судорожно дергаясь, лупил незнамо куда своим голубоватым лучом. Вдруг, словно упав на спину, он задрал свой длиннющий световой палец и дико уперся в Звезды. Над крышами, за осокорями, в середине растянувшегося километра на четыре каравана розовело какое-то зарево. Корабли словно потерлись борт о борт — вдоль всей реки, приближаясь от Волги, длинно и страшно проскрежетало железо. Жутким хором закричали дальние, а затем и ближние буксиры. Где-то на сходе с Набережной к каравану замкнуло линию: с треском свисла мочала искр. Пробившись сквозь сырой сип, заревел заводской гудок, закладывая уши, приводя своим трагическим воем в оцепенение все живое верст на пять вокруг.
По темной Заводской, хрустя шлаком, коротко матерясь, бежали люди. Лешка и сообразить, что к чему, не успел, как все они оказались среди бегущих. Что на работе, что дома к той весне все ходили уже одинаково: в замазученных, отблескивающих спецовках, и запах автола, соляры становился все гуще: обогнув голубой барак конторы и вынесшись на Набережную, толпа остановилась. Было жутко от хрипа бегущих, от гвалта истерически вопящих пароходов, но в то же время — возбужденно, ознобисто, отчаянно.
Мелькнул Куруля, ощерился, подскочил, чтобы дать Лешке пинка, но тут же еще раз внизу, в тесноте пароходов, огромно заскрежетало, кинуло его вместе с толпой вперед. И Лешка, в два прыжка догнав Курулю и сам себе поразившись крайне, дал ему что есть силы пинка. Куруля от такой неожиданности даже опешил. А тут и Славка, на удивление им обоим, добавил. Подпрыгнул, как петушок, но все-таки достал высокий и тощий Курулин зад. Куруля дико покосился на бегу, соображая, что же это такое творится. Но тут толпа сдавилась, Лешка, чтобы не быть раздавленным, вынесся на шлаковый край, легко помчался обочь тяжелого, в сотни сапог, топота, сдавленных возгласов «Че случилось-то?», ответной сдавленной матерщины.
И тут открылся холодящий душу нечеловеческий беспорядок на караване. Всего лишь час назад строго и чинно, борт к борту стоящие суда оказались перемешанными в качающуюся на волнах кучу, бились и скрежетали друг о друга. Вспыхнули палубные ходовые и стояночные огни. Мотая фонарями, корабли страшно кричали, ударяясь друг о друга и раздирая борта. Разлив поднял суда почти до Набережной. Он вздулся, расширился, еще больше раскрылись дали; отчетливо пахло снегом; дико и жутко против течения прошла черная, молчаливая, еле угадываемая, остаточная волна. Взметнулись один за другим клотиковые огни, громадно ударилось и заскрежетало железо, и Лешка, не веря своим глазам, увидел выброшенный на берег буксир, из которого стали сыпаться стекла. Но самое жуткое заключалось в том, что, кособоко лежа на суше, буксир продолжал голосить. Струя пара била прямо под ноги бегущих.
Творилось нечто дьявольское, цепенящее душу. Толпа на бегу редела: пароходские сбегали в темноту откоса, к своим мятущимся судам. «Руби носовой!» — в мгновенном разрыве между пароходными воплями услышал Лешка поразивший его спокойствием, искаженный рупором голос. Зачухали плицы, и один из железной, качающейся в кромешной тьме свалки отделился, огни его пошли прочь, на чистое, и отразились в воде. Лешку звезданули локтем по затылку, и он, притормозивший, устремился с толпой дальше, неизвестно куда, потеряв в темноте своих: Курулю и Славку, видя лишь ватники, кителя, шинели с махорочным хрипом топающих мужиков.
Они вынеслись к опрокинутой и горящей будке диспетчерской. Под ней что-то плавилось и трещало. Смрадно несло горящей резиной. Лепестки пламени, как когти, обхватывали будку со всех сторон. Из огня бил опрокинутый навзничь прожектор. Будка была свалена выброшенным на берег и ударившим ее понтоном.
В вылезающей облупленным голубым фасадом на Набережную деревянной церкви, где располагалась главная диспетчерская каравана, врата распахнуты. Толпа, добежав до церкви, затормозила, остолбенела. Дальше бежать было вроде бы некуда. Внизу подволокли к пожару помпу, налегли на качели, и один, подскакивающий вместе с высоко взлетающим коромыслом и ощерившийся от возбуждения, Лешка увидел, был Куруля. Мужики опомнились, бросились, отогнали пацанов, шибко стали качать. Вода ударила, огонь вздулся, прожектор погас. И тут перед Лешкой мелькнуло еще одно поразившее его видение. Со стороны кладбища, которое было рядом, выскочил в развевающейся простыне и явно ничего не понимающий Веня. Лешка захохотал; его опять звезданули по затылку: не смейся, гад, в такую минуту; взошла из-за поселка луна.