Хроникёр
Потом, пылающая в жару, с запекшимися белыми губами Аля лежала на затоптанном полу, у стены, в забитом беженцами вокзале. У меня одно было на уме: надо ее напоить. Но как? Как?! С замиранием сердца я взирал на привязанную к пустому баку жестяную кружку. Но не мог же я ее украсть?! И оттого, что я не мог ее украсть, я чувствовал себя дрянью, выродком. Я просто свихнулся на этой кружке. Кружка не отпускала мой взгляд. Истерзанный ею, я бросился за пути и стал метаться за пакгаузами по кукурузе, скуля и отчетливо понимая, что уж здесь-то и подавно нет никакой воды. Но что-то делать было нужно — хотя бы вот так истерично метаться по кукурузному полю. Лишь бы не видеть лежащее на заплеванном полу беспомощное Алино тельце. Я был раздавлен свалившейся на меня впервые в жизни — и сразу такой! — ответственностью. Нет, не сохранить свою жизнь и жить, а сохранить жизнь другого. Вот что надо для того, чтобы жить! Я кинулся назад через рельсы, но Али там, у стены, в углу, уже не было. Я никогда не видел более пустого места. Я почувствовал, как ужас вырвал из меня мою душу.
Я молча лазал по окнам инфекционного барака, куда санитары унесли мою сестричку. Вышла женщина в белом халате.
— Тебе чего, мальчик?..
Выслушала, ушла, вернулась:
— Мальчик, твоей сестры больше нет... Ты бы шел себе, мальчик!
Ощущение пустоты стало таким невыносимым, что я проснулся, увидел сидящую посреди комнаты на табуретке Ольгу и немного успокоился. В темноте белело ее лицо и подложенные под подбородок руки. «Вот и все! Больше ничего не надо. Чтобы человек был жив и вот так вот сидел», — с облегчением смутно подумал я, странным образом совмещая Алю и Ольгу. И, как мне показалось, сразу вслед за этой мыслью проснулся от одиночества. Посреди комнаты стояла табуретка. Ольги не было. Брезжил рассвет.
Я сходил на кухню, попил воды и вышел из дома. Было серо, зябко. Из-за Арала лезла краюха солнца. На крыльях «моего» самолета сверкала роса. Я вышел за поселок и обнаружил, что устье ущелья, в котором мы были вчера с Имангельды, рядом. Очевидно, он прокатил меня вокруг каньона, только во вчерашнем своем состоянии я не в силах был это воспринять.
По ровному месту, а затем вниз, по языку селя, были проложены доски, и мускулистая коренастая молодая деваха катала по ним тачку с пухляком. Она была в белом праздничном шелковом платье. Пыль стекала с ее лакированных черных туфель. Судя по всему, это была валявшаяся вчера ночью под дверями охотника изгнанная и вернувшаяся жена Имангельды.
Я подошел ближе. Она свезла вниз пухляк, поднялась с пустой тачкой, и я ахнул. Это была та самая поездная девица с синяком под глазом. Она прошла рядом, не пожелав узнать меня.
Я не услышал шагов и вздрогнул, когда из сумрака вышел Имангельды. Длинный бич, стекая с короткой толстой рукояти, полз за ним по пыли. Не поздоровавшись и даже не взглянув, охотник неслышно прошел мимо меня и остановился перед женой. Она бросила повалившуюся набок тачку и выпрямилась. Так они стояли друг перед другом, и я молил бога, чтобы он не начал бить ее на моих глазах.
Имангельды стоял в размышлении.
Женщина судорожно схватилась за тачку, бегом покатила ее, рьяно наполнила, орудуя лопатой, бегом понеслась обратно и, пробегая сгорбленно мимо Имангельды, вдруг выпустила сразу же опрокинувшуюся тачку, бросилась, веря и не веря в прощение, к мужу и припала к его коленям лицом.
Имангельды постоял задумчиво. Затем тронул рукояткой бича затылок женщины:
— Можешь возить.
Я был подавлен тем, с каким радостным и яростным порывом бросилась к тачке женщина. Казалось, сама жизнь ее осуществилась, нашла отнятый смысл.
Имангельды неслышно подошел ко мне.
— Плохо, кажется, сделал.
— Хорошо. Очень хорошо, Имангельды!
Темно стояла вода в глубине ущелья. Вдоль воды длинным валом темнели деревья. Но много было еще сухого галечного простора. И по нему рядами шли ямы, вырытые под осеннюю посадку Имангельды.
5
Как радостно чувствовать себя здоровым!.. Этим же утром я уехал на буровую Кабанбай. Она была ближе всего к поселку и стояла на берегу моря.
...Сквозь пот, заливающий лицо, я уже смутно видел поднимающиеся в наше поднебесье трубы; толкнул очередную изо всех сил, замкнул, и тут Иван хлопнул меня по плечу:
— Хорош, Алексей Владимирович! Отдыхай.
С облегчением я уступил ему рабочее место, разогнулся, вытер подолом рубашки лицо, подставил голую мокрую грудь потянувшему с моря ветру. Чего еще желать человеку?! Какое из наслаждений может сравниться с этим блаженством, когда отвалился на пределе изнеможения, рабочей боли, сладостно замер и... Все! Фу-у! Ничего больше не надо. Ну, быть может, — глоток воды.
Иван протянул мне флягу:
— Попей!
Он справлял работу верхового без видимого усилия. Массивный, мясистый, несмотря на молодость, уже слегка обвисший, толкал трубы бугристыми толстыми руками, и лицо его сохраняло всегдашнюю доброжелательность и внутренний покой.
С верхней площадки буровой, где мы работали, на три стороны была видна полупустыня, покрытая как бы разводьями мха — низкорослой, синеватого цвета кустарниковой травой, а на четвертую сторону — море. Первозданной синевы, яркое, чистое... С высоты казалось, что оно становится дыбом. Почти под нами плато кончалось и падало вниз восьмидесятиметровым обрывом. Под ним виднелась полоска чистейшего, посверкивающего ракушками, белого песка. На песок была вытащена плоскодонка Ивана, кое-как сколоченная из привезенных на самолете досок.
С платформы разбойно свистнули, оповестив нас: все! Плеть поднята! Мы с Иваном, перегнувшись через ограждение, посмотрели вниз, на каски склонившихся над керном геологов, которые осматривали и обнюхивали поднятый с четырех тысяч пятисот метров, из глубин перматриаса образец грунта. Среди профессионально любопытствующих мыкался и Дима Французов, на днях назначенный старшим механиком экспедиции, взволнованный этим и напряженно, даже испуганно, всматривающийся, вслушивающийся во все происходящее в экспедиции. Этот хрупкий и миловидный мальчик был новым приятелем Ивана. А старым приятелем Ивана оказался я. И Курулин, и я, и Иван, — мы все трое были с Волги, из Воскресенского затона. Но Иван был на двадцать лет моложе меня, так что я познакомился с ним только в свой последний приезд в затон, пять лет назад. Он там был «своим человеком» Курулина.
Когда я столкнулся с Иваном здесь, на буровой Кабанбай, то еле удержался от смеха: уж больно здоровенная веха встретилась на моем пути к Курулину, которого я, можно считать, нашел.
Поблаженствовав под душем, я оделся в свое, представительское: замшевые, молочного цвета, туфли, модный светлый костюм, — пусть встречают по одежке, ум демонстрировать мы пока подождем. Иван и Дима Французов отдыхали в тени за вагончиком, где на брезенте был развален арбуз.
— Садись, Алексей Владимирович, отдыхай! — Освобождая мне место, Иван с кряхтением подвинулся, колыхнувшись мускулисто-жирным, лезущим из распашонки телом. Руки его в предплечьях были нечеловечески, неприятно толсты. Громадные мышцы свисали мешками. Самостоятельно, казалось, дышал лежащий на брезенте живот. Коробящиеся мускулами плечи казались узкими. Бугрящаяся шея сужалась в срезанный скользкий затылок. Бесформенное, с толстыми чертами, малоподвижное лицо Ивана, как всегда, ничего не выражало. — Хорошо, Алексей Владимирович, а? — сказал он, прощупывая меня медвежьими глазками. — Климат хороший, море рядом, рыбка ловится... Говорят — «покорители пустыни», а мы тут, можно сказать, отдыхаем... Вот так, наверно, и должен человек жить!.. В свое удовольствие, верно? И чтоб деньги в это время в сберкассу помаленечку шли... — Посапыванием и движением выгоревших бровей Иван обозначил усмешку и возложил руку на плечи хрупкого Димы, отчего тот слегка перекосился. — Подтверждаешь мою мысль?
Дима страдальчески улыбнулся.
— Подтверждает! — шевельнул бровью Иван. — Наотдыхаю в пустынях тысяч десять, — сказал он в мою сторону, — построю где-нибудь в Минусинске дом...