Тринадцатый караван
Стали варить руду в воде, в особых котлах, в которых сжат воздух под давлением в несколько атмосфер. Сера и здесь начала отделяться от песчаных масс.
Все эти события происходили в стеклянных колбочках, маленьких цилиндрах, пробных аппаратах. Необходимо было воссоздать все эти процессы в пробных, но уже настоящих автоклавах там, на месте, у Серных Бугров.
На окраине Ашхабада собирался караван. Лошади и верблюды были запряжены в огромный фургон, поставленный на широкие шины. На фургоне был водружен стопудовый автоклав, и караван повез одиннадцатый способ к Серным Буграм.
Инженера X. не было еще тогда на Буграх. Не было орла, не было акварелей, не было домиков поселка...
Вечером несколько человек собрались на вершине сопки. Они с бьющимся сердцем следили за большим котлом, упиравшимся в леса и подпорки. Этот котел был похож на огромный самовар и даже имел внизу кран. Кочевники стояли поодаль. Похоже было, что инженер сейчас откроет кран и нальет себе чашку чаю. Под самоваром горели дрова. В котле давно уже была заложена руда, давно уже горел костер. Инженер подошел к самовару и действительно открыл кран. Потекла чистая сера.
Пробный автоклав выдержал испытание. Нужно построить завод, соорудить поселок, набрать рабочих, привлечь местных жителей и потом, наконец, привезти большие, настоящие автоклавы и водрузить их на Буграх.
Однажды утром к директору пришел счетовод, навьюченный тюками книг и папок.
— Вот,— сказал он, воткнув палец в графы и цифры,— птички. Птички означают конец контрактов. Каждый день десятку человек истекает срок работы по договору. А караванов нет. Увезти их некому. Нужны новые каменщики, нужны плотники. А где же караваны?
Двести человек разных наций и разных профессий, брошенные в сердце песков, в пять часов утра просыпались на далеком и хмуром острове. Двести человек поднимались на склоны сопок.
Пески были еще холодными, и в сером ночном тумане жесткий ветер хлестал человеческие лица. Песок хрустел на зубах. Стучали камни, мотыги и железо. Двести человек пели на разных языках.
Но среди двухсот было несколько человек, которые не выдержали сопок. Они не могли остаться сверх контракта.
С вечерним колоколом у них начинались тоскливые разговоры.
Иным казалось, что городок не вырастет, что крепкие, загорелые, энергичные люди дрогнут, бросят мотыги и уйдут, оставив котловину ветрам.
...Они молчали, сидели, глядели на огни. Выйти за дверь означало выйти в пустыню. И может быть, от этого или еще от чего-нибудь с наступлением темноты мало кто выходил на улицу. Иногда вдруг заговаривала гармоника. Вокруг собирался кружок черных фигур. Но гармошка еще сильнее подчеркивала однообразие обстановки и тоску. Она вдруг застенчиво сама собой стихала и незаметно исчезала.
Утром каменщики и землекопы в конторе обступали директора, махали кулаками и ругались по-армянски, по-русски, по-персидски. Когда же придет он, обещанный караван, который заберет очередную партию возвращающихся из песков? Где он? Что с ним? Где его носит, по каким тропам он спотыкается, этот долгожданный и проклятый караван?
— Нам нет никакого дела, вы должны выполнить договор и доставить нас обратно. Если нет каравана, подавайте нам машины! Нам нужно домой, у нас там есть семьи, улицы, мостовые, деревья...
Суровое черное лицо директора мрачнеет. Директор снимает тюбетейку и кладет ее обратно на голову. Он смотрит на бледные лица армян, русских, но не видит их, а видит за их спинами будущий завод, новый, блестящий, сверкающий в песках. И человеку в тюбетейке на миг становится непонятно, почему они не видят того, что видит он, потомок кочевника. Он еще раз снимает тюбетейку и спокойно пожимает плечами. У директора такой вид, будто караван спрятан у него в кармане и ему нужно только вынуть его оттуда и положить на стол.
— Все в порядке. В чем дело? Завтра будет.
А ночью стучит коротковолновик и шлет в Ашхабад нервные телеграммы. В чем дело? Где же караван, куда они пропали, черт возьми? Так невозможно работать!..
Высоко сидя на верблюдах, покачивались каменщики, плотники, землекопы. Они прибывали на серный завод новыми партиями, и эти новые сменяли ушедших, вновь уверенно и весело становились на работу. Города посылали на смену ушедшим новые шеренги пионеров.
В повести о Серных Буграх есть одно любопытное событие, о котором в свое время говорили все Каракумы. Здесь оно сразу приняло пустынный, полуромантический оборот. Европейцам оно напомнило вдруг старые романы и рассказы о временах завоевания Америки. Еще сейчас среди работников песков можно услышать этот рассказ, успевший обрасти невероятными вымыслами. Начинают эту историю обычно так:
— А вы слышали, как один колдун спас серный завод? Любопытненькая историйка... Был в то время, знаете ли, ужасный ветер. До города добраться нелегко. А тут кто-то, как нарочно, цап все заводские денежки! Как в воду... Да-с-с. И вот — собрание партийной ячейки. Положение, конечно, аховое. Ветер. Нервы. Разговоры. И вдруг приходит на собрание неизвестный колдун и говорит: «Я все сделаю...»
— Все это — насчет колдуна — глупости. Вот как было дело. Однажды утром замки на дверях конторы оказались взломанными, а из кассы бесследно исчезли все деньги. Много значило, что это произошло в обстановке песков.
Когда на плывущем в океане корабле или в далекой экспедиции совершается преступление, люди прекрасно знают, что его совершил один из них. И дальнейшее путешествие они вынуждены совершать вместе и рядом с ним и не знать его. И это незнание еще больше подчеркивало загадочность преступления, нервировало людей. Но что было делать и кто разыщет следы исчезнувших тысяч? До ближайшего района милиции было ровно двести пятьдесят километров песков. В пустыне стоял один милиционер. Он стоял в ее центре — в серной долине, у домика ревкома. Солнце сверкало на горячем стволе его винтовки. Песок и солнце.
Что мог сделать милиционер?
О происшествии знали все через несколько минут, точно новости летели по ветру. О нем знали уже на далеких колодцах и узнавали все дальше, от кибитки к кибитке, через барханы и бугры, к железному полотну, к городу Ашхабаду.
Суммы никто точно не знал, но называли цифры до тринадцати тысяч рублей.
Директор ходил от землянки к землянке по рядам заскорузлых тужурок и загорелых лиц. Он вглядывался в пыльные молчаливые лица, провожавшие его глазами. Серьезные, улыбающиеся, хмурые, молодые, старые, злые и приветливые, но какие все новые, поразительно новые лица! Исчезли все старожилы, с кем вместе начали копаться в этих камнях. Многие, очень многие покинули огоньки котловины. Как много появилось новых, неизвестно откуда взявшихся людей!
Они размешивали цемент, вьючили верблюдов, просто сидели рядами на камнях, смотрели вслед директору, усмехаясь, или разговаривая, или посылая вдогонку едкие насмешки. Это были люди — живые и теплые части, из которых складывается тело коллектива.
Нужно было только уметь направить этот коллектив.
И все же кто-то из них совершил первое преступление...
И для того чтобы не было второго, нужно было во что бы то ни стало ликвидировать и смять первое,— решили руководители завода и ревком.
В 1930 году всех уезжающих из пустыни обыскивали у колодца Бохордок. Может быть, мысль была верна: кто-то в конце концов вывезет деньги из пустыни.
Очевидно, не для того их взяли, чтобы навсегда зарыть в песках.
Но из этого ничего не вышло.
«Товарищи! Мы в песчаном кольце. В трудных условиях. Каждый, кому дорог наш завод, пусть поможет изъять из нашей среды преступника» — примерно так звучало обращение к строителям поселка.
Тогда на помощь пришли те, от кого меньше всего ожидали помощи: рабочие-туркмены, полукочевники, люди песков.
Жизнь в пустыне наделила туркмен особым умением, которого нет у бледных людей, живущих среди трамвайных линий и каменных мостовых. Глаз кумли — песчаного человека — зорок, как микроскоп. Народ, живущий на песках, передавал из поколения в поколение редкое искусство читать отпечатки ног и пальцев. Среди этих людей еще и в наше время бродят где-то в глубине песков великие виртуозы этого искусства. Их называют следопытами. Они умеют разбираться в сложнейшей мозаике отпечатков на песке, как дактилоскопы в отпечатках пальцев. И недаром по-туркменски кол-басмак — печать руки, прикладываемая к деловой бумаге,— в переводе означает «ступать рукою».