Голубиная охота
Опять голос отца:
— Не за личный достаток пекется, и ложное мужево положение ей не нужно. Высокоубежденная, значит. Забота об общем благе. Не то что как некоторые — лишь бы верх держать над людьми и лишь бы темнить, если новая истина на свет просится.
И Маше очень захотелось жить тут, у отца, потому что он беспокойный человек и, вероятно, умеет добиваться справедливости, и никогда не думает, что плетью обуха не перешибешь, и уж конечно он не ходит к магазину, чтобы «нарисовать» с кем-нибудь всеразрешающую бутылку водки.
У Натальи Федоровны белые с прорезями туфли на гвоздиках. Уже по звуку гвоздиков можно определить, что Наталья Федоровна величественная женщина, несмотря на свою хрупкость.
Едва Наталья Федоровна направилась на кухню, Маша поклялась, что к выпускному вечеру купит себе точно такие же туфли. Выплачет у матери, а купит.
Стоя в дверном проеме кухни, Наталья Федоровна подмигнула Маше и крикнула Константину Васильевичу, что намеревается умыкнуть его дочку. Он не возражал. Настроение у него дохлое, только пасмурь на Машу нагонит. Да и надо в садик за Игорешей. Время выходит. И Лизе звякнет по телефону в цех: чего-то она задержалась.
Не сговариваясь, они стали спускаться к морю. При виде разноцветных дебаркадеров, водной равнины, как бы хромированной вечереющим, но еще ярым солнцем, северянка, которая развешивала на барже вышитые кофты, трехпалубного дизель-электрохода, приветствовавшего город гудением, Маша подумала, как прекрасно, что она не сбежала, что встретила сегодня Владьку, что прогуливается с Натальей Федоровной.
Мимо них прошли девушки. Помадные малиновые губы, по верхним векам, над ресницами, черные полосы, от уголков глаз, к вискам, черные отчерки.
Среди молоденьких продавщиц маминого зеркального гастронома тоже есть смазливые девушки. До того иногда намалюкаются — страхолюдины страхолюдинами. Маша подсмеивалась над ними, подражая Стефану Ивановичу: «Опять наваксились, ведьмины ветродуйки?!» Они сердились: малявочка, ничего не смыслишь. Маша смешно показывала, как они выглядят, а потом спросила Наталью Федоровну: права она или нет? Ура! Права! Недаром англичанка Татьяна Петровна находит, что у нее от природы эстетическое чутье. Потеха! Ты думаешь, в тебе ничего нет, а бац — у тебя обнаруживают эстетическое чутье. Прямо не из-за чего: зверюшек слепила из репейника, перелицевала себе в костюм мамино старое платье, оформила в «модерновом» витринном стиле (цветные треугольники, квадраты, загогулины, абрисы предметов, строений) альбом клуба интересных встреч.
Наталья Федоровна за естественность. Вот тебе на! Во Франции, те же продавщицы говорили, и мужчины красятся и делают маникюры-педикюры. Естественность? Любопытно!
Молодость сама по себе — украшение.
Молодость — украшение? Пожалуй. Одобряю.
Важен тщательный уход за собой.
Ого! Уход! Тщательный!
Человека нельзя судить за то, что он стареет и становится менее привлекательным или неприятным, уродливым, потому что это нормально и всякому уготовано. А девчонки, которые прошли, и те, из гастронома, — дико. Не подражай им, Маруся. Ты симпатичная, милая. Возможно, будешь красавицей. Следи за своей внешностью, особенно за волосами. Если бы они были мои, то я имела бы тысячи всяких расчесок, щеток, гребней. Я молилась бы им.
Наталья Федоровна лукаво улыбнулась, чтобы свести свой восторг к полушутке.
— Маруся… Прости, мне нравится не Маша, именно Маруся. Что, Маруся, привыкаешь к отцу?
— Помаленьку.
— Он добрый и заботливый. Мы приехали на родину в пятьдесят восьмом. Здесь у нас никого не было. Он много нам помог. Быт устраивать. Понимать действительность. Мы нуждались в ясности. Мы благодарны ему. Мы слишком мечтали о России, слишком стремились в Россию, чтобы разочаровываться. Но мы страдали бы от миражей, от непривычного в укладе, в обычаях… Мы, например, думали: можно брать продукты в кредит. В первые дни в СССР мы опрометчиво израсходовали деньги на мебель. Мама надеялась взять продукты в кредит. В магазине решили: она тронулась. Твой отец выручил нас.
— К вам он добрый.
Они приближались к дебаркадеру, где вчера ужинали. По отмели в мокрой одежде потерянно брел вчерашний старик, жаловавшийся на кого-то, кто вынудил его бросить дом и сад, и обещавший за это отомстить.
С той минуты, когда Маша увидела старика, в ее сердце возникла боль, неотступно напоминавшая о себе. Теперь эта боль разрослась и затвердела, будто камень. И Маше так стало жалко старика, что она подумала: если у него нет никого на свете, то возьмет и поедет с ним и будет ухаживать, как за родным дедушкой.
Она остановила старика и узнала, что он едет вслед за сыном и невесткой, которые уже определились на работу в лесозаготовительный пункт.
— Дедушка, да кто же вас выжил?
— Соседи.
— Что же вы поддались?
— Нелюди. С нелюдями, девочка, разве сладишь? Человек-то беззащитный против них. Сколь раз побеждали их люди. Опосля все равно их верх. Почитай, всю историю напролет их верх.
— Не может быть…
— И, маленькая… Что-то я не слыхал, чтоб конфетки сбрасывали с самолетов. Брали чтоб ящик с конфетами и сбрасывали на парашютах во дворы детских садов. Не конфетки сбрасывают, а бомбы. На тем… Во Вьетнаме…
— Так то американцы.
— Нелюдей везде хватает. У нас, должно, поменьше. А, да кто их считал… Ведется нечисть, и ничем ты ее не изничтожишь.
— До поры до времени, дедушка.
— Может, опосле детей твоих правнуков. Не, не верю, не. Никак не изничтожишь.
— Дедушка…
— Спасибо на добром слове. Жить тебе долго и в счастливой надее.
Гурьба цыганят натягивала и отпускала трос, которым пристань была приторочена к берегу. Свекольномордый вербовщик от того же ресторанного столика и из того же окна объявлял, что теплоход, плывущий с севера за вербованными из Грузии, задерживается. Внизу, вдоль служб и на помосте, галдел, томительно ждал перевалочный люд.
От моря, от моря. Вверх. В город. Ветер, полируя наклонный булыжник мостовой, шибал Машу и Наталью Федоровну по ногам. Обе уносили в себе дебаркадерное существование, которое только что обминули. Наталье Федоровне было неловко за уют и оседлость собственной жизни, а в Маше продолжилась вчерашняя растерянность перед человеческим миром. Осколочек этого мира ворвался в ее душу, а она даже не может его понять. И ей нечего надеяться и в старости сложить вместе все происходящее среди людей, чтобы постичь, что с ними происходит и куда они придут. Понять бы хотя немногие судьбы. Тех же цыганят и вербованных, дожидающихся теплохода. Еще что… Старик этот и вербовщик… Не должны они, старик и вербовщик, вязаться в один узел, а, выходит, увязываются. Они и в разноречии и в целом. Как так? Да как же это так? Да почему же старик думает, что нелюди всегда в конце концов берут верх?
На изгибе улицы выставил желтобалконную стену дом Торопчиных. Маша тотчас сосредоточилась на том, что увидит Владьку.
В квартире Торопчиных, стоя у винно-красного углом диванчика, Маша все ждала, что вот-вот появится Владька, куда-то спрятавшийся. Появится неожиданно, будто собирался напугать, а на самом деле для того, чтобы дотронуться до нее. Но она слукавит, словно напугалась, и сразу не вывернется из-под его ладоней, если он положит их ей на плечи. Вместо Владьки появилась магниево-седая Галина Евгеньевна.
Пунцовея, Маша спросила, где Владька.
— Уехал на велосипеде. С дружками.
Галина Евгеньевна усадила Машу на диванчик и ушла. Наискосок от Маши, посреди комнаты — трубчатый стеллаж, привинченный к потолку и полу. Перед книгами темнели вороненый шлем с паутинками орнаментальной позолоты, выветренной временем, черная лаковая дощечка, на ней красивый поп в серебряной ризе. На середине стеллажа лежали кожано-сухая голова меч-рыбы и бивень мамонта, из него были вырезаны круглоголовые мужички с косицами, едущие на осликах меж фанз, деревьев и зевак.
Наталья Федоровна уже в халатике проскочила за стеллаж. Клацнула, вспыхивая, зажигалка. Табачный дым протек меж книг, загибался к потолку. Она сказала, что курнет два разка и тоже сядет на диванчик. И Маше, которой Наталья Федоровна при всей своей приятности неотступно казалась иностранкой, послышалась в простодушном ее тоне и в словечке «курнет» такая Россия, что захотелось подбежать к женщине и обнять ее.