Голубиная охота
— Не Талейран твой папа. Да, Маруся?
— Вкровь надоело с такими дипломатничать.
— Я не про это. Дочку ты не понял.
— Вполне. Живем поврозь. Останется жить у меня, с полслова научусь понимать. Мне все казалось — ты такая маленькая.
Он было положил руку ей на плечо, но отдернул: застеснялся, и рука в угольной пыли.
— Ты не бойся, папа. Запросто отмою. В мамином гастрономе замажусь чем-нибудь жирным, и то раз-два и отстираю или выведу. «Эра» не берет — эфиром, эфир не возьмет — уксусом…
Корабельников пожаловался, что у него щемит в сердце, и лег на цементный пол и закрыл глаза. Сначала он лег на спину, но потом, почувствовав, что на него смотрят, повернулся на бок и прикрыл лицо локтем. Сергей Торопчин предложил ему валидол, но Корабельников отказался — не признает лекарств. Маша встала возле отца на колени. Ей хотелось погладить его по волосам, влажным, свалявшимся, да мешал стыд. Раньше, как сказал Сергей Торопчин, Константина Васильевича никогда не подводило сердце. Вполне возможно, что так отозвалась на отцовском сердце ее ночевка у Торопчиных. Думала узнать тайну пусть и важную для собственной души, но не подумала, что заставит переживать вместе с отцом Лизу и брата Игорешку, Владьку и всех Торопчиных. Никогда не была мстительной, и вдруг загорелось — мстить. Мстить по злому присловию Хмыревой матери: «Невестке — на отместку!» Вот, оказывается, на что она способна. А ведь ее чудесно приняли! И столько удивительного открылось! Как простачка думала о заводе: работают там и работают, продукцию выдают — и все. Обыденщина. Ну, тяжелые специальности на здоровье отражаются, как получилось у ее матери Клавдии Ананьевны. А в общем, и не за что особенно-то поклоняться заводским и не во что вникать в такое, чтоб распахнулась сложность труда и жизни. А выходит: вон оно как!
Отец шевельнулся. Из-под локтя сверкнул зеленый глаз, затем прижмурился и весело подмигнул.
Отец было хотел бодро вскочить, да его повело в сторону и опять прилег. Сергей Торопчин запретил ему спускаться в турму. Через полчаса вместе с дочерью Корабельников спустился на верх печей, где попил газировки, постоял перед качающимся вентилятором и поднялся в кабину загрузочного вагона.
Пока он рассказывал Маше, как устроен вагон, она старалась понять то новое впечатление, которое сегодня вызвал в ней отец. Он замолчал, догадавшись, что она не слушает.
— Папа, — застенчиво промолвила она, — а ведь ты герой!
— Почему это?
— По всему.
— У меня вагон тугоухий. Тише, засмеет. То ты негодуешь на меня и, вероятно, презираешь, то я у тебя герой.
— Не сбивай с толку. Почему ты бросил нас — ты все равно скажешь. Но сейчас мы это пропустим. Сейчас я додумалась: ты — герой.
— Просто я трудяга. Корабельниковы испокон веку труженики. Герои, дочка, дерзкие люди, всесторонней храбрости, и у них исключительное чувство чести. Трайно бы с героем не связался. Где Трайно самостийничает и мозги вправляет, там герои не ночевали.
— Ты не прав, папа. Когда ты воевал, наверно, встречал всяких командиров, тоже и таких — надутых, которые считают, раз они начальники, значит, умней и правильней солдат.
— И все-таки герои — редкость. Отчаянных принимают за героев. Герой всегда смел, то есть живет смело и достойнейшим образом. А то, что ради этого он в любой час может потерять голову, конечно, само собой разумеется. Потерять жизнь — не штука. Штука сохранять ее и работать на пользу обществу.
— Ты и живешь смело. Хмырь говорил — у нас на коксохиме сильная текучесть рабочей силы. Наверно, из-за газа, из-за высоких температур?
— Причины различные. Ладно, доча. Коля Колич подал знак. Ты домой топай, а я поеду под угольную башню. Надо испробовать, как шихта насыпается, в печи грузить.
Спохватилась, что не написала матери, когда принесли письмо от нее.
Мать лежала в больнице. Тащила ящик сливочного масла, поскользнулась на огуречной шкурке, упала. Выпишут не раньше чем через месяц. Повредила позвоночник. Температурит. Нервы сдают. Все вибрационка. Конечности опять побелели. До вибрационки сроду нервной не была. Но и до работы на пневматических молотках серьезно переутомлялась. Поклейми-ка целую смену блюмы в потоке! Кабы холодные, а то раскаленные, скрасна-белые, скрасна-желтые, скрасна-малиновые. Тысячу раз потом изойдешь. Глаза кровью нальются. Щеки до того обстрекает жаром — совсем отутовеют. Ну да… завейся, горе, веревочкой, затмись, давняя жизнь. О Маше она соскучилась. «Вроде недавно прощались, а почему-то блазнит — давнехонько. Ничего. Отдыхай, укрепляйся здоровьем. За меня не страдай. Уход в больнице хороший, кормежка справная, лечение старательное!»
Чего-чего, а того, что мать попадет в больницу, Маша не ожидала. Она знала — мать часто перемогается, но не идет в поликлинику, не позволяет себе отдыхать. И потому привилась ее чувствам спокойная вера в то, что мать пересилит на ногах свои болезни и что вообще с нею ничего не случится. И вот мать в больнице. Как могла она не заметить огуречную шкурку? В пол ведь глядела? Была бы Маша в гастрономе, уберегла бы мать.
Ее воображение начало вертеться вокруг того, как мать прилаживала спину под ящик, как зачастила ногами к дверям склада, как она, Маша, пристроилась позади нее и словно бы отделила на свои ладони часть тяжести, как удержала от падения и мать и ящик.
Потом она представила себе левобережный больничный городок, куда увезли мать, однако, кроме карбидно-серого здания морга, где обмывали и положили в гроб ее замерзшего в буран дядю, ничего себе представить не могла. Это карбидно-серое здание, назойливо проявившееся в памяти, навело ее на мысль, что мать, вероятно, собираются оперировать, раз поместили в хирургию. И не невозможно то, что она не выдержит, тем более что нет рядом ее, Маши.
Решение возвратиться в Железнодольск она приняла быстро, но что-то в ней противилось отъезду, и ей казалось, что это потому, что мало погостила, не облазила город и окрестности. Немного погодя догадалась: из-за Владьки. С резкостью, присущей ее натуре, она усовестила себя, а все-таки не отделалась от желания погостить тут подольше.
Отец и Лиза, когда узнали о письме, согласились с тем, что Маше надо ехать. Правда, денег у них не было, и придется ждать до отцовой получки. Хотя и одолевало Машу нетерпение умчаться к матери, она была довольна, что задерживается. Вполне вероятно, что он уже не очень-то нравится ей. Но она хотела бы понаблюдать за ним после его возвращения: как еще он выставится перед ней?
До отъезда она все-таки постарается узнать, что оторвало отца от матери и от нее.
Для разговора наедине с отцом никак не выдавался момент; да и дома он бывал редко, вероятно из-за того, что добивался вместе с Бизиным, чтобы Трайно вывесил газету «Коксовик». Они ходили в партбюро цеха, в партком завода, к инструктору отдела пропаганды и агитации горкома партии. Везде возмущались поступком Трайно, обещали ему разъяснить и, должно быть, основательно разъяснили — день ото дня он становился мрачней.
В те редкие часы, когда бывал дома, отец только о том и говорил, куда наведывался из-за газеты, что сам говорил партийным руководителям, что говорил Бизин и что им говорили. Ни на чем другом его ум не удавалось сосредоточить. Коля Колич, довольный, что Бизин и Константин Васильевич не отступаются, забегая на квартиру Корабельниковых, был хмельноват (в погребке отметился), задорно-весело вздыхал: «Жизнь, жизнь, хоть бы ты похудшела».
В беспокойстве и одиночестве Маша пошла разыскивать техническую библиотеку.
Наталья Федоровна сидела в маленькой солнечной комнате, переводя оглавления свежих заграничных журналов и печатая их на машинке «Колибри». Свет проникал в комнату сквозь падучие веточки цветов, росших в горшочках, которые висели на нейлоновых нитях.
Маша было хотела ретироваться, чтобы не мешать, но Наталья Федоровна усадила ее напротив себя за письменный стол с книжными застекленными полками в лицевой стороне тумб.