Голубиная охота
Проводы были в тягость Маше. Лиза, хлопотливая, добрая, все-таки успевшая довязать рябиновый свитер, почему-то плакала, извинялась. Игорешка то и дело прошмыгивал в вагон, прятался, его силком выносили оттуда, он рыдал, кричал, как ясельный малыш: «Ту-ту, ту-ту!» Наталья Федоровна была непонятно-безразличная, крутилась на каблучках-шпильках, оглядывая перронный народ. Подвыпивший Коля Колич топтался с бутылкой портвейна и стаканчиком из-под финского сыра «Виола» перед Сергеем Федоровичем и Владькой, предлагая принять по пять капель. На отказы он не сердился. Прятал в нагрудный карман бутылку и, улыбаясь, вздыхал:
— Жизнь, жизнь, хотя бы ты похудшела.
Константин Васильевич явился сразу незадолго до отправления. С ним был низкорослый, рессорный в походке и жестах газовщик Бизин. Константин Васильевич обнял дочку. Когда он возносил руку за ее спиной, Маша отвердела в плечах. Но нежная застенчивость, которую Маша ощутила в прикосновении отцовой руки, невольно распустила ее плечи, отозвалась в душе желанием простить. Припоздал Константин Васильевич к поезду потому, что Бизина и его принимал секретарь парткома металлургического комбината. Бизину казалось, что история со снятием стенгазеты «Коксовик» волнует всех присутствующих, поэтому он юркнул в центр их маленькой группки и заговорил о том, что, в общем-то, они добились, чего хотели: секретарь парткома сделал при них «прочес» Трайно. Хотя самовольно снятую газету Трайно не мог вывесить, поскольку забыл ее в трамвае, вопрос о начальнике они могут поставить в очередном номере «Коксовика». Коля Колич предложил выпить.
— Примем-ка по пять капель. Портвейный облагоразумит, портвейный успокоит.
— Что, майор, не принять ли действительно?
— Отрубили.
— Только не здесь, — обеспокоилась Лиза.
— В купе, в купе. Владик, проводишь?
— Условность, тетя Лиза.
Корабельников выхватил у Коли Колича бутылку, снял с горлышка пробку. Со словами: «Погладь, майор, дорожку молодежи» — он налил в стаканчик вина. Бизин быстро выпил. Константин Васильевич выпил и сам, а Коле Количу не разрешил — лишку будет.
Коля Колич не протестовал.
— Согласен. Решительно со всем. Ничего нигде никому не докажешь. Имею в виду — под турухом, клюкнувши, стал быть.
Отец потихоньку отвел Машу к ограде.
— Вот, дочь, прощаемся. Может, на год, а может, и навеки. Виноват я наверняка и перед Клавой и перед тобой. Из Германии я вернулся, Клава у Донцовых жила. Хорошо относились. Но слишком показалось хорошее отношение с его стороны… Город примеры прибавлял — о других, не о Клаве. Думал: «Да как же верить людям, если Клава что-то позволила?» Бабы выше этажом сплетничали, как раз одна из них тень на Клаву бросила… Ну, я и совсем заболел. Прекрасный у меня друг по работе, а я думаю: «Неужели ошибаюсь в нем?» Стал впадать в неверие. В черное. С ума схожу, Ну, и уехал. Понимаешь, война еще раньше меня ранила… Прости…
— Эх ты, папа.
Когда выносили из вагона Игорешу — он хватался за перегородки, полки, поручни, — Маша и Владька встали возле окна купе. Провожающие задирали головы.
В последний момент Корабельников хватился, что забыл передать подарок дочери. Он кинул в окно что-то вроде кошелька на «молнии» и, когда уже вагоны стронулись с места, крикнул:
— Приборчик. Ноготки подделывай.
Едва на желтоватое лицо Константина Васильевича накатилась лавина чужих лиц, Машу подкосила внезапная усталость. Стоило притулиться к стене и замереть, как изнеможение куда-то делось, но легче не стало. О чем только не была печаль Маши! О том, что на прощанье не обняла отца. Зачем быть с ним гордой, непрощающей? Кабы у него море счастья, довольства, независимости, а то работа газовая, угольная, огненная, а иногда в турме гибельно опасная. Еще о том печалилась, что есть люди, будто затем и созданные, чтобы не давать ходу справедливости. И остаются ненаказанными и надеются, что в сложной переделке всегда сыщутся те, кто их защитит. Неужели и тогда, когда она станет большой, так будет? Почему так: мальчишки за критику бьют, девчонки дуются, учителя и родителя пресекают… Может, норов у людей сильнее ума? Запутанность! А как в других странах? Тоже, наверно, крысятся на критику? У Торопчиных на столике лежала французская газета «Юманите». Президента де Голля разрисовали. Прямо гадкий утенок с вытянутым вверх черпаком. Как пропустили! Попало, видимо, карикатуристу. Ну его, все это. Где теперь наши? Лиза с Игорешкой домой на автобусе едут. Зачем она плакала и извинялась? Как я ее люблю! Торопчины едут вместе с ними. Сергей Федорович был скучноватый, без очков и щетиной подзарос. Если верить Владьке, Сергей Федорович бреется два раза в день. Только про спекание кокса говорит, про футбол, про песни шансонье. Что он думает о Франции и про нас?
Наталья Федоровна почему-то сильно переменилась. Неделю нет писем с Кольского полуострова, от детей. Чего тут такого? Залезли в глухомань. Почему она не вышла замуж? Ведь милая. Так о Родине говорила! Интересно, я бы захотела переехать в Россию, если бы родилась за границей и много лет прожила там? Захотела бы! Во у нас какой Урал! Все на свете на Урале!.. И в прибавок то, чего нигде нет. Обидно, с отцом мало говорили и не узнала, что для него Родина. Домой он, конечно, не поехал. Нет, поехал. Проводит Колю Колича и пойдет с Бизиным в «Поддувало» выпить с получки и с горя. Правда, Бизин не с горя, в честь победы. Бизину что? Он рессорный! Хоть что самортизирует.
Глупо я. Вид одно, в душе иногда другое. Моя мама прилюдно радостная. Как солнышка напилась. Что у нее на сердце — никто и не догадывается. «Зачем буду втягивать в свои невзгоды. Собственных у каждого хватает».
Владька, подбоченясь, стоял между столиком и сиденьем. От проводов у него осталась легкая неловкость. Хоть он и считал, что в кажущемся неединстве форм, красок, явлений заключается целостность, его раздражало, что на перроне находились строгая, безукоризненная в помыслах, речи и одежде Галина Евгеньевна и неутюженый, пьяный Коля Колич. Он подумал около вокзала, что несоединимость каких-то элементов действительности, видимо, не материальная и не абстрактно-философская категория, а нравственная, обусловленная привычками, обычаями, моралью определенной среды и особенностями личного восприятия. Это его успокоило, как всякое продвижение к ясности.
В отличие от Маши он не был склонен улавливать, как изменяется настроение тех, с кем он общался. Не то чтобы он был черств — просто ему претило гадать над колебаниями в чьих-то чувствах, тем более вытягивать из человека, что там с ним творится. Если потребуется, человек сам заговорит с тобой. А пока он молчит, в его душу никто не должен лезть. Закручинилась тетя Наталья Федоровна, — он ни о чем ее не спрашивал. Не имел привычки вникать в чужие истории. Оставаться сторонним тому, что отвлекает от математики и саморазвития — с таким девизом он старался жить вот уже два года. Все то, чем люди занимались, он делил на три сущности: значительное, чуждое, нестоящее. На том, что находил значительным, он концентрировал сознание; к тому, что представлялось чуждым или нестоящим, пребывал в равнодушии. Быт — пустяковое. Отношения вне труда и познания — скукота. Политика — за пределами его склонностей. Любовь — банальность, уступка физиологии… Он скучал, когда Торопчины принимались вспоминать свой переезд в Россию; в нем закипало презрение, когда кто-нибудь кичился тем, что провел каникулы в Москве, а кого-то распирала гордыня, что их семья переберется на Кавказ. «Географическое тщеславие» — он его выводил из мещанства. Для Владьки было важно не где жить, а чему учиться и служить, как проявить себя перед человечеством…
Маша, чтобы не увязнуть надолго в мучительности перронных впечатлений, стала смотреть за окно. По закрайкам березняков четырехгранные под крышами стожки. Чудно! А у нас никогда сено не закрывают и не стожки — стожищи! Роторный канавокопатель. Солдаты, стягивающие кабель с катушки. Сорока на сосне. Меркло-зеленые клубы ивняка над речкой. Возле всего хотелось бы остановиться. Вдохнуть сенной аромат. Подбежать к солдатам. Отразиться в реке. А все — пролетом. Убегающее пространство жадно: всасывает деревни, леса, равнины, путников, а заодно как бы всасывает твое прошлое со всем, что в нем было: с надеждами, смятением, боязнью смерти, открытиями, тягой к достоинству и состраданию…