Огонёк
— Здравствуйте, m-lle, садитесь к столу, пейте чай и будьте как дома!
— Да, будьте как дома!
Это подхватила девочка лет четырнадцати, Аня Сушкова, черненькая, со вздернутым носиком и черными глазами. И у нее есть прозвище тоже. Они все понадавали здесь прозвища друг другу. Эта — Живчик. Говорят, она самая бедовая из всего общежития. Посмотрим. Еще за столом сидели четыре девочки. Две сестрички, похожие друг на друга до смешного, как может только твой Огонек походить на свое отражение в зеркале. Зовут их Шура (старшую) и Соня (младшую) Кобзевы — такова фамилия их папы. Обеим, должно быть, не больше тринадцати лет и кажутся они ужасно благонравными, точь в точь, как те добродетельные маленькие мисс, о которых ты мне читала в переводных английских книжках. Потом еще сидела девочка с зеленым зонтиком на глазах. Ее имя и фамилия Раиса Фонарева, но о нем, то есть о настоящем имени ее, забыли совсем, так как бедняжка известна более под именем Слепуши. У нее больные глаза, мамочка, и она не выносит ни солнечного, ни электрического света. Всегда в темных дымчатых очках, как бабушка Лу-лу, когда читает ее роли, и кроме того, ко лбу ее прикреплен безобразный зеленый зонтик. Бедная Слепуша! Она тиха и кротка, как ягненок, и по-видимому, подчинилась своей судьбе.
И еще девица Ирма Ярви, финка из самого сердца Финляндии, откуда-то из хвойных лесов и скал, где у отца ее имеется поместье с замком. Вот так девица! Толстая, румяная, волосы желтые, как солома, а глаза выпученные, как у лягушонка. Нос — кнопка электрического звонка. Говорит тоненьким голоском, а сама с башню величиною. Говорят, учится хорошо. И, по-видимому, очень прямая и правдивая особа. А зубы у нее, мамочка! — ах, миндаль! У нее очень много прозвищ и поэтому к ней не привилось ни одного. Зовут больше Ярви по фамилии, а за глаза просто Финка. Когда она пожала мне пальцы в первую минуту знакомства, я чуть не присела до полу от боли. Это при всей-то моей терпеливости!
Вот тебе и все мои будущие подруги-сожительницы по интернату, если не считать двух малюток из младшего класса: крошечную голубоглазую Адочку Арсеньеву, любимицу всех и особенно Слепуши, которую буквально обожает эта девятилетняя крошка, и изящную, кокетливую, как французская куколка, миниатюру молоденькой светской девушки — десятилетнюю польку из Варшавы Казю Заржецкую. Это красавица с блестящими круглыми глазками, имеющими свойство менять свой цвет и выражение так часто, как только возможно, и с целой копной черных кудрей. Впрочем, я пишу тебе о малютках со слов Принцессы, а сама еще не видела ни Адочки, ни Кази. Завтра поделюсь с тобою моими личными впечатлениями, Золотая, если ты не найдешь слишком длинными и скучными бесконечные письма твоего Огонька!
А теперь к делу. Золотая там, далеко, в своем милом городке, наверное, сгорает от нетерпения узнать скорее, как приняли ее глупую дочку. Уверяю тебя, мамочка, что все сошло прекрасно, и я только пожалела сегодня, что человеку полагается иметь один-единственный язык во рту, а не полдюжины, по крайней мере, как мне бы этого хотелось. Но ты сама подумай, мамуля, возможно ли отвечать сразу, и самым, заметь, пунктуальным образом, на вопросы целых шестерых девиц, среди которых я появилась так же неожиданно как Давид перед Голиафом. Принцесса (ах, как мне она нравится, мама!) первая пожелала узнать, как меня зовут и сколько мне лет от роду. Две сестрички спрашивали меня в один голос: кто мой папа и есть ли у меня мама? Черноглазый Живчик, перекинувшись через стол, осведомлялась о названии того города, откуда я приехала. Тихая Слепуша хотела узнать, представлялась ли я начальнице гимназии и интерната или еще не успела. И наконец флегматичная и спокойная желтоволосая Ярви просюсюкала что-то неопределенное в форме вопроса о том, в какой класс я намерена поступить и буду ли держать экзамены или переведена к ним сюда прямо из какого-нибудь другого учебного заведения, имеющегося в России.
Так как Принцесса понравилась мне больше всех, то я и предпочла обратиться к ней первой. Глядя ей прямо в ее глубокие красивые серые глаза, чуть-чуть печальные и застенчивые, я ей поведала о том, что меня зовут Ириной Камской, что мне пятнадцать лет и семь месяцев, что я поступаю в шестой класс, для чего и буду экзаменоваться. Что отца у меня нет, так как он умер. Но что вполне умершим его считать во всяком случае нельзя, так как он был далеко не простым смертным… Он художник, картинами которого так много восхищались и восхищаются и по эту пору. Не знаю, хорошо ли я говорила, Золотая, но думаю, что молчать об этом я не могла. Пусть они знают, все эти чужие девочки, что мой папа был далеко не простой папа и что имя его никогда не умрет. Должно быть, это было гордо и красиво, то, что я говорила, потому что Слепуша всплеснула своими детски-маленькими ручками (ах эти ручки, если б ты только видела их, мама! Малютки-ручки, беспомощные, как у дитяти, а ведь ей 17 лет!), у Ирмы Ярви рот раскрылся до ушей — огромный и красный, как огненная пропасть, а Живчик так заблестела глазами, точно восторгалась заодно со мною произведениями моего отца. Принцесса же положила свою длинную узкую руку на мою (у всех принцесс обязательно должны быть такие руки) и сказала с очаровательной улыбкой:
— Я много слышала о таланте художника Камского и рада познакомиться с вами, Ирина!
Это было так мило с ее стороны, что я не выдержала и со свойственной твоему шальному Огоньку стремительностью бросилась ей на шею и наградила ее таким звонким поцелуем, от которого малютки должны были проснуться в соседней спальне. Потом все пожелали знать кто моя мама, чем она занимается и прочее, и прочее, и прочее без конца. Тогда я вскочила на стул, скрестила на груди руки и объявила им всем во всеуслышание, что ты моя Золотая, что ты в одно и то же время и королева и пастушка, и богиня и нищая. Вот так потеха! Он растянули рты до ушей — все шестеро — и смотрели так, точно проглотили по два комара и по одной мухе.
— Это неправда! — первая нашла выход из своего оцепенения Живчик, — такой мамы быть не может. Вы морочите нас, Камская!
— Да, да, вы морочите нас! — подхватила и толстая финка и потрясала внушительно своими соломенными волосами. И две сестрички Кобзевы откликнулись дружным эхом: невозможно! Невозможно!
Тогда, торжествуя, я постаралась доказать им противное. О, Золотая, если б ты слышала только, как я им говорила! Мое лицо пылало, мои глаза тоже и весь твой Огонек горел своим полным пламенем. Я говорила им, как ты играешь, что не найдется ни одной такой актрисы во всей России, но что у тебя нет достаточно сил и средств, чтобы сделать себе пышный гардероб, как у царицы, приехать сюда и дебютировать на императорской сцене. Я описывала им твой успех у публики, твою молоденькую, как у девушки, фигурку, твой чудный бархатный голос, ту бездну чувства, которым ты обладаешь, твои золотые волосы и фиалковые глазки и… и… Не было бы конца моим рассказам, если бы не появилась точно из-под земли выросшая госпожа Боргина и не приказала нам всем расходиться спать. Наша спальня находится рядом со столовой интерната. Ты представь себе, Золотая, большую, в четыре окна комнату и в ней шесть узких чистеньких кроватей. Три у одной стены, три напротив. Четвертая, должно быть, наскоро пристроенная у печки. Эта последняя предназначалась для твоего Огонька.
Девочки раздевались, мылись и причесывались под бдительным взором Маргариты Викторовны. Когда все улеглись по своим постелям, она, то есть Синяя Надзирательница, пожелала всем спокойной ночи и исчезла так быстро, точно провалилась под пол.
Теперь в спальне тишина — все спят. Твой глупый Огонек только бодрствует, мажет и выводит при свете ночника демонстративно переставленного на ночной столик, эти удивительные каракульки.
Прощай, однако, Золотая, я наклею на это письмо целых три марки. Боюсь, не дойдет иначе. Целую твой каждый пальчик. Моя сладкая, дивная мамочка! Если б ты знала только, как горячо тебя любит твой верный Огонек!