Огонёк
— Дело сделано. Ваше питье через четверть часа будет готово, маленькие люди! — комически раскланиваясь, обратилась Аня к малюткам, бросив взгляд на их вытянувшиеся личики, полные обманутого ожидания.
— А теперь, господа, я предлагаю тост за знаменитого отца Ирины Камской и за процветание таланта ее матери. Ура!
— Ура! — подхватили несколько голосов сразу, среди которых звонко выделялись мышиные подвизгивания малышей.
Я была растрогана до глубины души. Взяла свой стакан с медом и раскланивалась с таким же достоинством, с каким дядя Витя, главный герой и резонер нашей труппы, раскланивается с публикой. Должно быть, это было очень смешно, потому что все расхохотались. А малютки буквально «закатились» смехом. Потом пили лимонад и мед за мое здоровье, за процветание моего таланта по рисованию… За золотые волосы и кроткий нрав Принцессы, за улучшение здоровья Слепуши, за общих сестричек, за далекую усадьбу Шинки, за неисчерпаемое веселье Живчика… И я уже готовилась произнести последний и самый хороший для меня тост за милых нашему сердцу отсутствующих, как вдруг… Вот так выстрел!
В первую минуту мне показалось, что молния ударила в крышу или пушка выпалила на чердак. Мои новые подруги, очевидно, были такого же мнения, так как лица их стали белее бумаги, а двое малюток, обезумевших от ужаса, замертво свалились на соседнюю постель. Мы едва успели опомниться от изумления и испуга, как неожиданно послышались осторожные шаги в коридоре.
— Это m-lle Боргина! Это Маргарита! — в ужасе в один голос прошептали сестренки и вмиг чья-то благодетельная рука потушила с волшебной быстротою, могущей разве встретиться в одних сказках, все наши огарки до одного. Теперь спальня погрузилась в полную темноту, так как умышленно или второпях ненароком был погашен за компанию с огарком и сам ночник.
Синяя вошла тихими, чуть слышными шагами и ощупью стала пробираться к столику, где находилась лампа. Вот слабо звякнуло стекло, чиркнула спичка, лампа зажглась и — ужас! Нашимпровизированный стол с остатками пиршества и пустыми бутылками от лимонада и меда предстал перед изумленными глазами надзирательницы. С минуту она молчала, не находя слов, и только дышала так порывисто, что я искренно испугалась за ее здоровье. Наконец, дав улечься первому приступу негодования, она заговорила:
— Я никак не ожидала от вас такой ребяческой выходки, mesdemoiselles. Вы почти взрослые барышни-гимназистки и позволяете себе такие глупые детские проделки! Неужели же нельзя было предпринять все это днем с разрешения госпожи Рамовой и моего?! Мало того, что вы непозволительно ведете себя, но еще вздумали привлечь в эту дикую потеху и маленьких. Нехорошо, mesdemoiselles! Очень нехорошо. Я принуждена довести все это до сведения госпожи начальницы…
Тут она сделала очень строгое лицо и замолчала. И вдруг точно только что вспомнила о самом главном.
— Да, но выстрел? Откуда выстрел, mesdemoiselles? Не отрекайтесь. Я знаю, что стреляли здесь, в спальне.
— Совершенно верно! — выступая вперед, согласилась я. — Стреляли здесь и, кажется, в печке.
— Кто мог стрелять в печке? Что за глупости вы болтаете, Камская! Это… Это… — и Маргарита, как мы называли для разнообразия Синюю, волнуясь, не могла найти подходящих слов…
С поразительной быстротою в моем мозгу промелькнула разгадка.
— Это был мед! — неожиданно вырвалось у меня, и я с быстротой молнии кинулась к печке, открыла дверцу и… и все мы увидели разбитую на части бутылку с остатками жидкости в каждом черепке. Теперь было ясно вполне, откуда произошел выстрел. Бедняга бутылка, позабытая нами, долго боролась с тропической теплотой печи, не выдержала и, разорванная на части своим же собственным бродившим в ней содержимым, прикончила свою кратковременную жизнь.
Новая нотация со стороны m-lle Боргиной… Мое признание полной виновности во всем!.. Затем продолжительная проповедь на тему о добродетелях, и мы, мы были великодушно прощены. Синяя Маргарита оказалась много жизненнее и добрее, нежели я это предполагала. Она обещала ни слова не говорить г-же Рамовой ни о пиршестве, ни о выстреле, ни обо всем том, что произошло в злополучную ночь.
Ура! Это мне нравится… Синяя Фурия оказалась очень благородной особой и за это я окончательно меняю свое первоначальное мнение о ней. Да, так будет лучше.
А что скажет Золотая, читая все это?
Ночное пиршество, мед в печке, выстрел…
«Огонек, — подумает она, — показывает свое уменье вспыхивать и разгораться чуть ли не с первого же дня водворения в новую обстановку». Да, но зато, мамочка, у меня есть кое-что и приятное сообщить моему дневнику, этим задушевным страницам: я совершенно отучилась от дурной привычки показывать язык и делать гримасы, так мало соответствующие моему пятнадцатилетнему возрасту. Ура! Ура! Ура! Однако нужно заканчивать дневник на сегодня. Еще предстоит долгая, но весьма приятная работа — писать письмо Золотой. До свиданья, до следующего раза, милая моя тетрадка!
Ого! Целый месяц не писала. Вот так история! Оказывается, вести дневник далеко не такая легкая задача, как это мне казалось прежде! За целый месяц не случилось ничего особенного, а записывать, какие к нам приходят учителя и какие задают нам уроки, это же, право, совсем не интересно. Вчера, впрочем, мне пришла в голову исключительная мысль. Я буду вести не такой дневник, какой ведут обыкновенно все благонравные девицы, а совсем, совсем особенный дневник. Ведь надо же в конце концов сознаться, что и глупый бедовый Огонек — совсем необыкновенный Огонек, стало быть, и поступать ему следует совсем не по обыкновенному. Итак, я решила вписывать в эти страницы только исключительно интересные факты из моей гимназическо-интернатской жизни. А обыкновенные, серо и плоско пробежавшие дни пропускать, не удостаивая их вниманием. Да, так будет много лучше. И Золотая не натрудит своих фиалочек-глазок, когда будет читать пеструю чепуху своего глупого безалаберного Огонька.
Итак начинаю. Сегодня есть уже событие, героиней которого на беду мою выпало быть мне. Был урок физики. Учитель — высокий красивый брюнет со строгими глазами, которого обожает добрая половина гимназии, — не терпит подсказок. И никак не может взять в толк, что в нашей гимназии (я не знаю, а может быть, и в остальных) подсказывание уроков не знающей ученице считается лучшим и вернейшим проявлением дружбы со стороны ее подруг. Сегодня первой была вызвана Усачка. Бедняжка, как говорится, и не нюхала отдела устройства беспроволочного телеграфа системы доктора Маркони. А я его, как нарочно, знаю назубок. Ну как тут удержаться, скажите на милость, когда видишь на аршин от себя конвульсивно подергивающуюся губку с точно нарочно выведенными на ней кисточкою черными усиками и беспомощно обращенные на учителя глаза, полные слез?
Тут-то и началось вовсю. Я приняла самый непринужденный вид, придала сонное выражение моему взгляду и, прикрывши, словно невзначай, рот ладонью, стала подсказывать с остервенением заправского театрального суфлера урок моей соседке. В начале все шло прекрасно… Но вдруг учитель неожиданно произнес громко на весь класс:
— Госпожа Камская, умерьте ваши восторги!
Мне захотелось сделать одну из моих великолепнейших гримас в отместку за это, но я вспомнила своевременно, к счастью, что не пятнадцатилетней барышне, гимназистке да еще дочери художника Камского и Золотой, впору заниматься таким делом, тем более по отношению к своему учителю, и как умела, я сдержала себя. Пришлось на минуту прекратить «суфлерство». Я замолчала. Замолчала и Усачка. Ах, что это была за минута! Бедняжка, очевидно, отвечала урок только под мою ретивую диктовку. Сейчас она дышала так громко от волнения, точно везла необычайную тяжесть в гору. А на лице ее… Всесильный Боже, что было написано на этом многострадальном лице! Положительно, нельзя было смотреть на него без боли или воздержаться от желания помочь этой бедняжечке! И я помогла. С неподражаемым искусством я снова просуфлировала немножко Усачке, и под мою подсказку она ответила уже большую половину урока, как неожиданно Николай Николаевич Фирсов (имя преподавателя) устремляет на меня взор, полный благородного негодования, и говорит: