Вызов на дуэль
— У-У-У-У-У, дурочка, даже падать по-человечески не можешь!
Она вытерла рукавом лицо, шмыгнула остреньким носиком и, прихрамывая, потащила карту дальше.
Другие девчонки были так себе, тоже, конечно, дурехи, но разве можно было их сравнить с Людкой?
Помню, как-то весной я шагал в школу и встретил ее. Людка шла передо мной, такая чинная, серьезная, старательно перебирая своими тонкими ножками. Просто смех разбирал. Конечно, я не мог утерпеть, чтоб не бросить ей за шиворот мокрый снежок.
Людка завизжала на всю улицу — это у нее здорово получается, в этом деле она круглая отличница и может давать другим уроки.
Прокричав, что я дурак, и показав язык, она убежала к школе на своих до смешного тонких, как у жеребенка, длинных ногах, а я шел следом, медленно и важно: будет знать!
На уроке рисования она все время оборачивалась, посматривала в мою сторону и вывела меня из себя. Ну и дам же ей! Я показал ей из-за парты измазанный чернилами кулак.
Людка, как ящерка, высунула язык и отвернулась. Но минут через пять снова стала оглядываться.
Ох и разозлился же я на нее! Потянулся через парту, ухватил за косу и как дерну.
Она отпрянула в сторону, топнула, и учитель рисования поднял над журналом голову:
— Что здесь происходит?
— А пусть не дерется! — крикнула Людка.
— Кто? — спросил учитель. — Пермякова, скажи, кто тебя обижает на уроке?
Людка молчала.
«Ага, боится назвать! — подумал я. — Нужно ее все время держать в черном теле — не будет ябедничать». Я был уверен, что с этого дня она не будет больше оборачиваться и поглядывать. Да где там!
Поворачивалась. Поглядывала.
Тогда я махнул рукой — пусть. Пусть смотрит, если нравится. Мне что, жалко? Но чего ей надо? И зачем таких в школу пускают?
Иногда я смотрел на уроке, как Людка тряпкой стирает с доски старую задачку и, вкусно похрустывая мелом, пишет новую, как, обдумывая условие, трогает пальцем кончик носа, точно смазывает его чем-то, как приподымается, становится на каблук туфельки и поворачивается на нем, как глобус вокруг своей оси.
Как-то раз она пришла в класс, подошла ко мне и протянула шоколадку.
— Ломай.
«С чего бы это?» — думаю. А вокруг ходят ребята, смотрят. Я возмутился, но не прогнал Людку. Я взялся за шоколадку и так отломал, что в моей руке очутилось три четверти. Я сунул шоколад в рот, коварно улыбнулся и для порядка сказал:
— Спасибочко! — и вышел из класса.
«Ну, — думаю, — вовек не простит этого». И глубоко ошибся: простила, и еще чаще стала оборачиваться и поглядывать.
Тогда я избрал другую политику: только, вижу, собирается она оглянуться — тотчас глазами в стол и головы не поднимаю. Жду, пока не надоест. А если скучно ждать, жую промокашку. Надо ж отучить ее.
Как-то в конце апреля, когда давно сошел снег и на улице было жарко, как летом, в классе разгорелся спор: Ленька заявил, что за марку Абиссинии с негусом — это их император — после уроков берется искупаться в Двине.
Людка слушала и пристально смотрела на Леньку. Ну просто вытаращилась, вот-вот глаза вывалятся. Такая она была в этот момент некрасивая, остроносая, так потешно вытянула свою жеребеночью шею, что мне стало не по себе и я, совершенно не понимая, что делаю, вдруг взял и сказал:
— Подумаешь, я и без марки искупаюсь.
— Попробуй! — закричал Ленька. — Знаешь, какая вода? Это на воздухе тепло, а вода еще не успела согреться.
— Слабо?!!! — закричали и другие мальчишки и девчонки.
— Приходите к Двине — увидите, — сказал я так, а сам подумал: «Ну что я наделал!»
— Ты ошалел! — сказала Людка. — Воспаление легких схватишь… Вечно тебе что-то на ум взбредет.
— Сегодня же идем на Двину, — сказал я и понял, что пропадаю.
Мы пошли на Двину. Мы повалили туда целой гурьбой — с десяток мальчишей и две девчонки — конечно, среди них была и Людка. Как же, упустит она такое!..
Мы спустились по тропинке и полезли на плот. Полезли мальчишки. Девчонки остались на берегу и принялись играть в камушки. Мы добрались до края плота и уселись на бревна. Я незаметно сунул меж бревен руку — вода обожгла пальцы.
Все во мне помертвело: судорога скрутит и пойдешь ко дну как топор или… Или в лучшем случае будет то, о чем говорила Людка…
— Раздеваемся? — спросил Ленька.
— А как же. — Я стал расстегивать пиджак.
Девчонки делали вид, что играют в камушки, а сами то и дело поглядывали на нас и о чем-то переговаривались. Ах, если б не было там Людки!
Светило солнце, и было совсем тепло. Я расшнуровал ботинки, снял пиджак, рубаху, штаны, потом стащил через голову майку и остался в одних трусах. Ленька не отставал от меня. Честное слово, было совсем не холодно, хоть на улице стоял апрель. Но ведь известно, что нормальные люди купаются в конце мая, а то и в середине июня.
Мы с Ленькой встали у края плота, изготовились, сложив ладони рук.
— Пры… — крикнул Вовка Бакулин, и мы прыгнули.
Лед, резкий, свирепый лед обжал со всех сторон тело — руки, ноги, живот, — когда я плыл саженками к другому углу плота. Ухватился за жердь, закинул коленку на бревно и, сотрясаясь всем телом, бросился к одежде. Била дрожь, перехватило горло. Дыхание остановилось.
Я натягивал майку и рубаху. Кое-как отжав на теле трусы, влезал в штаны и непрерывно дрожал. Я не хотел этого: дрожь снижала подвиг. Но ничего нельзя было поделать — дрожал не я, дрожало тело, а оно сейчас не имело ничего общего со мной.
То же было и с Ленькой.
Потом мы всей гурьбой повалили на берег. Девчонки с камушками в руках смотрели на нас. В одежде стало теплей, и я почти не дрожал.
Людка уставилась на меня синими-синими глазами и рот ее полуоткрылся. Ах, как мне хотелось стукнуть ее, затолкнуть за шею лягушку или червяка, но я, не замечая ее, прошел мимо да еще сказал:
— А водичка-то ничего… Сносная!
Не знаю, зачем сказал. Наверное, потому что иногда меня подмывает и я говорю совсем не то, что думаю. А даже наоборот.
И ничего не могу с этим поделать.
Красные пальмы
Я шел по городу и читал вывески, но не слева направо, а наоборот. «Гастроном» получался «монортсаг», «бакалея» превращалась в «яелакаб», «аптека» становилась «акетпа». Привычные слова вдруг преображались, от них веяло фантастикой.
Иногда даже, когда мама спрашивала меня, где я был, я отвечал:
— В еезум.
Это означало — в музее.
В слова можно было играть и по-другому. Стоило, например, очень часто говорить «тбол-фу», как получалось «футбол»; если безостановочно тараторить «шадь-ло», — прозвучит «лошадь». Иногда мы с мальчишками целиком изъяснялись на этом языке, и взрослые пожимали плечами.
Я шел по городу и шептал названия мастерских, ателье, магазинов. Шел за красками и смотрел по сторонам. В окнах трамваев отражалось летнее небо, в зеркальных вывесках парикмахерских растягивалось и сплющивалось мое лицо, у прачечной стоял китаец, пуская дым из длиннющей сигары…
У окна часовой мастерской я остановился.
Это было удивительное место! Лысый дядька с хохолком на макушке, с лупой в левом глазу сидел у стола и крошечной отверткой копался в ручных часах, в умном мире винтиков, шестеренок, пружинок. Отвинтив что следует, он крошечным пинцетом стал вынимать из механизма разные колесики и винтики и класть перед собой.
Вокруг него лежали и висели десятки часов. Тут были крошечные, как капли, женские часики — кругленькие, четырехугольные; тут были будильники, ходики и высокие настенные. Особенно удивляли часы с кукушкой: она высовывалась из оконца и куковала.
Часы сверкали крышками, пестрели цифрами, обычными и римскими, яркими картинками и затейливой формой стрелок… Просто глаз нельзя было оторвать от всего этого!
Вдруг часовщик поднял лицо и в упор посмотрел на меня зажатой в глазу черной лупой. Лоб его пошел морщинами, и он стал мне делать какие-то знаки. Замахал рукой, видно, желал этим сказать, чтоб я не торчал у окна. А может, и нет.