У озера Хасан
Японские окопы интересно устроены — вроде большой буквы «Т». Плечики этого «Т» — по фронту, а ножка — где выход ведет в тыл. Офицер сидит не вместе с солдатами, а сзади, у выхода, чтобы, в случае чего, первым броситься бежать. А солдат из окопа не может выйти: офицер тут же пристрелит его.
Во время атаки то же самое: офицер не впереди наступающей части, а сзади — подгоняет, а в случае чего, и убивает тех, кто попытается отстать.
Видно, не очень-то верят офицеры в «самурайский дух» своих солдат. Выветрился этот дух после первых же ударов Красной армии.
После боя красноармейцы нашли на нашей территории дневник одного японского унтер-офицера. Этот дневник перевели и напечатали в нашей боевой газете «На защиту родины». «Доблестный самурай» в своем дневнике трусит и хнычет так, что читать противно. Полюбуйтесь сами:
«...Рота вступила в бой. Противник перешел в наступление на наши позиции... Бой принял ожесточенный характер. Потери огромны. Из нашей роты убито 24 человека, тяжело ранено в четыре раза больше. Страшно...
Тяжелые снаряды противника беспрерывно рвутся на наших позициях... Над нами появились самолеты противника и сбросили бомбы... На нас налетели тяжелые бомбардировщики. Они открыли ужасную бомбардировку...
На высоту начали атаку танки противника.
В этот день было что-то ужасное... Беспрерывно рвались бомбы и снаряды. Мы то и дело перебегали. О еде и думать нельзя было. С полудня первого августа, в течение полутора суток, ничего не ели... Бой продолжался. Удалось поесть только огурцов и запить грязной водой. Сегодня солнечный день, но среди дня не было видно солнца. Настроение подавленное, чувствую себя отвратительно. Так воевать невыносимо».
Для сравнения приведу отрывок из другого дневника. Его писал комсомолец, младший командир товарищ Абраменко, убитый во время взятия Заозерной. Пуля пробила комсомольский билет Абраменко и вошла в сердце. Вот чем билось это благородное сердце:
«Сегодня атака. Хоть бы поскорее! Надо окончательно проучить японских мерзавцев. Ой, как свистят пули! Совсем недалеко разорвался вражеский снаряд. Меня засыпало песком. И все же мне не страшно. Не страшно умереть за родину, за Сталина — отца и друга молодежи. Вот снова над моим окопом завизжали пули, срывая на бруствере песок и глину. Стреляйте, палите, чорт с вами! Нас не запугаете. Мне почему-то хочется запеть про этот бой, про озеро Хасан. Такой песни еще нет. А что, если ее сочинить самому? Говорят, когда есть настроение, то стихи пишутся легко. Попробую...»
В ЛАЗАРЕТЕ
На вершину сопки взбиралось несколько темных фигур.
— Стой! — закричал я.
— Мошляк, — ответил мне чей-то тихий, будто охрипший голос, — иди сюда!
Я не сразу узнал говорившего. В темноте человеческий голос вообще кажется изменившимся. Только подойдя ближе, я разобрал, что это комбат Змеев.
— Нажимай справа, — сказал он мне, — а мои отсюда ударят.
Я сосредоточил пулеметный и ружейный огонь на своем участке. Забрасывали японцев гранатами, оттесняли понемногу. Прошли еще метров двадцать пять. Чтобы не попасть в окружение, я решил посмотреть, как дела на левом фланге, и побежал туда. Вдруг меня сильно ударило по каске. Потрогал я лоб рукой — чувствую: мокрое и липкое. Ранен, что ли? Голова не болит, на ногах держусь. Значит, еще годен. Вернулся я к своим; прошли мы еще несколько десятков метров, оттесняем самураев все ниже и ниже по склону.
Катится враг с советской земли, как на салазках. А мы его вдогонку свинцом посыпаем — на память.
Японская граната разорвалась почти у самых моих ног. Я почувствовал только сильный толчок в левое плечо. Сделал несколько шагов. Вдруг как-то странно ослабли колени. Я сел на камень. Пощупал грудь — мокро. Левая рука не действует. Бойцы мне сделали перевязку и хотели нести на медицинский пункт, но я чувствовал, что в силах добраться сам. Посидел еще, отдохнул и пошел потихоньку. К утру добрался до медицинского пункта. Там мне сделали хорошую перевязку, посадили на машину и отправили в тыловой лазарет.
Оказалось, на голове у меня действительно несерьезная рана была. А на груди хуже. Осколок гранаты пробил легкое, повредил двигательный нерв руки и засел глубоко под ребрами. Он там до сих пор сидит. Врачи говорят, что нет смысла его вытаскивать — и так проживу.
В лазарете вдруг неожиданная встреча. Входит с перевязанной рукой командир полка майор Соленов (теперь он уже полковник, а я капитан). Его ранило через несколько часов после меня. И ранение похоже на мое. Он поднял руку и крикнул своей части: «Вперед!» А тут пуля угодила ему в плечо, тоже повредила нерв и под лопаткой прошла навылет.
Так мы с ним вместе и лечились. Сутки провели в лазарете, потом посадили нас на самолет, отправили в город Ворошилов.
А через месяц повезли в Москву, в клинику.
Поправляемся мы хорошо и скоро снова сможем держать в руке оружие.
Только об одном я жалею: рано вышел из боя. Лишь по газетам да по рассказам приезжавших сюда товарищей знаю, что японцы продолжали еще несколько дней наседать на наши сопки Заозерную и Безымянную, но жестоко поплатились в конце концов.
На вершине сопки Заозерной развевается изрешеченный пулями, пробитый осколком гранаты красный флаг, который мы поставили в ту ночь. И днем и ночью оберегают его бойцы. Они знают: пока жива акула, ее досыта не накормишь. Они в любую минуту снова готовы встретить удар врага. Поэтому и я тороплюсь поскорей выздороветь.
ВЕЛИЧАЙШАЯ НАГРАДА
Рано утром 25 октября входит ко мне в палату врач.
Смотрит, молчит и улыбается. И я смотрю удивленно.
— Поздравляю вас, — говорит.
— С чем? — спрашиваю.
— Со званием Героя Советского Союза и с орденом Ленина.
Я растерялся, говорю:
— Ничего не знаю.
— Зато я знаю.
И подает мне газету. А там указ Президиума Верховного Совета СССР. Двадцать шесть командиров, политработников, врачей и красноармейцев награждены высшей наградой-званием Героя Советского Союза. Среди них — моя фамилия.
Что со мной тогда делалось, описывать не буду. Каждый и так поймет.
Когда я ночью остался один, мне захотелось разобраться в том, что произошло со мной. Я перебрал в памяти все годы моей жизни.
До двадцати лет я жил в деревне. Отец батрачил. Мне тоже пришлось работать у кулаков. Потом вступил в комсомол. А осенью 1929 года меня призвали в армию. Направили меня в часть на Дальний Восток — в ту самую часть, где я и теперь состою.
Девять лет я прожил на Дальнем Востоке. Там я вступил в партию большевиков. Армия была для меня и семьей, и университетом, и боевой школой. Я ловил шпионов-контрабандистов на границе, готовил снайперов, изучал общеобразовательные предметы.
Я стал лейтенантом. Партийная организация доверила мне ответственную работу — избрала секретарем партбюро полка.
И я спросил себя:
«Иван Мошляк, кому ты обязан всем, что есть хорошего и светлого в твоей жизни? Себе? Своим особенным каким-то талантам? Или удаче? — Нет, ты обязан партии. Ты обязан Сталину. Ты жил в нескольких тысячах километров от Москвы, ты никогда не видел Сталина, а он, должно быть, не слышал твоего имени. Но всю свою жизнь ты чувствовал могучую, любящую сталинскую руку, которая тебя вела вперед, которая поддерживала тебя. Ты воспитан партией и Сталиным. Вот в чем твое счастье. Не будь революции — ходить бы тебе всю жизнь за чужими коровами да хлопать кнутом...»
Долго я в ту ночь не мог заснуть.
4 ноября нас вызвали в Кремль. Встретил я там много хасановцев знакомых, тоже награжденных. Вышел к нам товарищ Калинин. Тут все зааплодировали. У меня одна рука на перевязи, не действует, так я, — может быть, это смешным покажется, — здоровой рукой по колену захлопал. Никак удержаться не мог.
Товарищ Калинин вручил нам ордена и грамоты, приветствовал нас.