Присутствие духа
— Похоже на войну.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В то утро, хоть взрывы и прекратились, а час был еще очень ранний, никто больше уже не ложился и не пытался заснуть.
«Похоже на войну…» Екатерина Матвеевна метнулась к стене, включила радио. Нагревались, чуть гудя, лампы, рождался и усиливался треск — всегдашний, привычный треск в эфире, — и каждое мгновение мог, прерывая и перекрывая его, прозвучать голос, оповещающий о чрезвычайном… И голос в самом деле возник, но это не был голос, обращенный ко всему миру, — нет, он был комнатный, ровный, мягкий.
— Доброе утро! Откройте форточку, расстелите коврик, сделайте глубокий вдох, приступайте к первому упражнению…
Воля взглянул на Гнедина, потом на мать. Как сосредоточенно ловили они слова инструктора, начавшего воскресный урок гимнастики! Может быть, по интонациям его они силились определить, что ведомо ему там, на радиостанции?..
Из окна видно было, как на улице большая группа мужчин, второпях одевшихся, сильно потиравших со сна лица, возбужденно что-то обсуждает. До Воли донеслось: «Мощно тянет гарью…»
— …не забывая о дыхании. Начи-наем! — отчетливо произносил инструктор под аккомпанемент рояля, и никак нельзя было угадать, знает ли он о том, что все в мире переменилось, или по крайней мере о том, что целый город опасается этого. — И — раз-два! Раз-два! Раз-два! Заканчиваем упражнение…
Он смолк, а вслед за ним — рояль. И тут стало слышно совсем рядом глубокое и громкое дыхание. Маша в одних штанишках стояла на коврике у Волиной кровати и, косясь на приемник, послушно делала гимнастику.
Екатерина Матвеевна, Евгений Осипович и Воля одновременно взглянули на нее.
— Молодец! — сказал Гнедин, неожиданно произнеся это слово сильным командирским голосом. Он нагнулся к ней и добавил еще то, что Маша очень редко слышала от бабушки — в устах бабушки это было высшей похвалой: — Умница!
Потом Евгений Осипович пожал плечами, чему-то усмехнулся и, решительно став чуть поодаль от Маши, тоже принялся за гимнастику.
Он энергично делал приседания, с силой выбрасывая в стороны руки. На лбу его крупными каплями проступил пот. Выражение терпеливого упорства появилось и все прочнело на усталом лице…
С минуту Воля безотчетно наблюдал за Евгением Осиповичем и Машей. Гнедин, выпрямившись, сделал приглашающий жест: «Становись, мол, и ты рядом с нами — за чем дело стало?!» Но Воля не присоединился к ним, а пошел в город.
* * *Всех, кого знал в этом городе, встретил Воля на улицах одного за другим. Первой — Риту.
Рита окликнула его так, будто они сегодня уже виделись, — не поздоровалась, а сразу начала; «Ты уже слышал?..» И, понижая голос, хотя все вокруг громко говорили о том же, рассказала, со слов Алиного лейтенанта, что аэродром за рекой подвергся под утро бомбежке и половина самолетов сгорела… Тут же они встретили и самого лейтенанта с противогазной сумкой, спешившего к зданию горисполкома. Вместе они пошли по Интернациональной (так называлась центральная улица), где было людно, как в день праздника или кросса, и все прислушивались к словам каждого.
Кто-то объяснял, что взрывы, потрясшие на рассвете город, произошли от попадания немецкой бомбы в склад снарядов для тяжелых гаубиц. Какой-то курортник с заметным одесским акцентом все повторял:
— И он порвал-таки, когда вздумалось, этот пакт, как пустячную бумажонку! — И, громко картавя, в сердцах назвал Гитлера кровавым псом империализма, как называли его два года назад, до заключения пакта о ненападении с Германией.
Рита вдруг громко рассмеялась.
— Ой, Одесса-мама — это все-таки что-то исключительное! — сказала она, объясняя свой внезапный смех. — Нет, этот тончик… — Воля подумал, что она снова расхохочется, откинув назад голову, но она лишь глубоко вздохнула, как бы приходя в себя после смеха. — Знаешь, я бы, наверно, просто не могла жить в Одессе — я же смеялась бы решительно всему, что бы мне ни говорили! — И Рита, тряхнув волосами, повернула к Воле свое лицо, как бы спрашивая, что он скажет об этой ее причуде, или, вернее, кажется ли ему обаятельной эта причуда, или, еще вернее, нравится ли ему она, Рита, со своей болтовней, смехом, новой прической, больше всех?..
Кокетство ее было почти инстинктивным, нерассчитанным, оно всегда привлекало и волновало Волю, а сейчас он даже не заметил его или не узнал, и ему только неловко было за Ритин смех и эти слова о том, что она просто не могла бы жить в Одессе. Какое сейчас имело значение, могла бы она или не могла?..
Ему казалось диковинным все, что еще оставалось вокруг таким, как вчера: и то, что немолодой полный мужчина у входа в парк взвешивался на белых медицинских весах и даже брал у весовщика квиток, и то, что городская газета, только что наклеенная на стенд, открывалась передовой «С пользой провести летние каникулы», а в заключение предлагала читателям шашечный этюд и разгадку кроссворда, напечатанного в прошлое воскресенье…
Подходя к горисполкому, Воля и Рита встретили Леонида Витальевича. Леонид Витальевич преподавал в их школе историю древнего мира и средних веков. Ему было около пятидесяти лет. Он не выглядел стариком, а казался человеком из другого мира — не древнего, но старого. Внешность его была Воле знакома по кинокартинам еще до того, как он в первый раз увидел своего учителя: вот такие люди в дореволюционное время сочувствовали рабочим, стремились их учить и просвещать, а потом, когда доходило до вооруженной борьбы, путались под ногами… Вот такие же у них были пенсне, бородки, воротнички, вот такая же гладкая речь и мягкая, без мозолей, рука, охваченная в запястье крахмальной манжетой, с обручальным кольцом на безымянном пальце… Впрочем, в то время, которое изображалось в знакомых Воле кинокартинах, Леонид Витальевич был еще мальчиком и учился в гимназии. Теперь же, когда он стал так похож на пожилого дореволюционного интеллигента, в России уже двадцать четвертый год существовала Советская власть.
— Здравствуйте, Леонид Витальевич! — по-ученически дружно и отчетливо произнесли Воля и Рита.
— О! — Леонид Витальевич торопливо поздоровался. Он всегда здоровался так, точно смущен был, что не сразу заметил знакомых, и хотел приветливостью загладить промах. — Неразлучные!
Если они шли по городу вместе, то непременно попадались на глаза Леониду Витальевичу, и всякий раз Воле приятно было, что они кажутся ему неразлучными…
— Неужели война, молодежь?.. — спросил учитель так, словно не ему, историку, а им виднее было, как начинаются в мире войны.
Они не успели ответить: Алин лейтенант спешил к ним от горисполкомовского подъезда.
— Объявят! — выдохнул он, приближаясь. — Сейчас объявят!.. — и указал на рупор над зданием горкома партии, откуда в дни праздников лилась музыка и звучали приветствия демонстрантам.
Люди, собравшиеся на маленькой площади, где находились все главные в городе советские учреждения, молча глядели вверх… В молчании Леонид Витальевич проговорил:
— Войны начинаются летом.
Негромко, адресуясь только к Рите и Воле, он стал вспоминать, как разворачивались события в четырнадцатом году, после выстрела Принципа, как одна за другой вступали в войну европейские страны. Воля слушал его вполуха, но испытал вдруг сильное и странное чувство, когда он заключил:
— …И, наконец, девятнадцатого июля, в полдень, ровно в двенадцать часов, германский посол Пурталес передал Сазонову ноту: России была объявлена война!
Леонид Витальевич произнес это голосом, не дрогнувшим от боли, но наполненным ею: болью за все бессчетные смерти, за все бесповоротные перемены в судьбах людей, последовавшие за днем девятнадцатого июля четырнадцатого года… Очень смутно и лишь на одно мгновенье Воля почувствовал, что это боль еще за многое, чего он не знал и не знает… Ведь для него настоящая история начиналась позже — в семнадцатом.