Подруги
— Мужчине стыдно на готовое рассчитывать, — заметил, вслушавшись, сам Молохов. Занятый своими мыслями, он часто рассеянно относился к окружавшему и теперь не слышал начала разговора.
— Почему же, если родители его могут обеспечить?
— Лучшее обеспечение у каждого человека в голове.
— Вот и я тоже говорю! — обратилась старуха к Николаю Николаевичу. — Стыдно мальчику плохо учиться!.. Не знаю, как теперь отметки у него… Лучше ли?
— Похвалить нельзя! — ответил Молохов.
Тут Елладий не выдержал и, с громом отодвинув свой стул, хотел было уйти, но бабушка и отец в один голос остановили его.
— Постои, молодчик! Куда спешишь? — спросила Аполлинария Фоминична, нимало не смущаясь очевидным гневом Софьи Никандровны. — От добрых советов старших убегать не годится…
— A тем более убегать с таким громом, — прибавил отец.
— Уж, верно, не хороши у тебя отметки, что ты так испугался о них разговора?
— Какое кому дело до моих отметок! — дерзко закричал Елладий, весь красный от злости. — Что вам до меня?
— Потише, дружок!.. Мне до тебя большое дело, потому мать твоя мне сродни приходится.
— Не грубиянь, Елладий, — не возвышая голоса, сказал отец, но тон этих слов был таков, что Софья Никандровна с испугом взглянула на мужа и, желая как-нибудь уладить дело мирно для своего любимца, тихо сказала:
— Разумеется, Елинька… Ты понимаешь, что папа и бабушка говорят любя тебя…
И она попыталась взять его за руку. Но, не привычный сдерживать свой нрав, в особенности с матерью, Елладий злобно сбросил с себя её руку так сильно, что она крепко ушибла пальцы о доску стола, и закричал:
— Отстаньте! Убирайтесь с вашей любовью! На коего она…
Он не докончил. Отец его вдруг поднялся, побледнев от гнева.
— Ты смеешь так… с матерью?! — проговорил Молохов, задыхаясь от гнева, — Негодяй!.. Пошел в свою комнату!
Елладий вышел, ни на кого не глядя. Все присмирели. Генерал, молча, нахмурившись, опустился на свой стул. Хозяйка дома оперлась рукой на стол, закрыв лицо батистовым платком. Серафимочка прижалась к старшей сестре. Все девочки сидели, не шевелясь, и Клава перестала есть, забыв о сливочном безе на своей тарелке.
— Жаль, — прервала первая тягостное молчание Аполлинария Фоминична. — Нравный он у вас, непочтительный… Нехорошо…
— Что ж, мальчик самолюбивый… Ему стало обидно… — начала было мать.
— Нам обидно, что сын у нас дерзкий и никуда не годный растет! — оборвал ее генерал.
— Отчего ж «никуда не годный»? — обиделась Софья Никандровна. — Ты, когда рассердишься…
— Мы, знаешь ли, лучше об этом после поговорим! — снова перебил её речь Николай Николаевич. — Что следовало бы его отдать в какое-нибудь закрытое учебное заведение, подальше от домашнего баловства, — в этом никакого нет сомнения. Но… теперь не время рассуждать об этом. Утомлять Аполлинарию Фоминичну такими домашними сценами совсем не годится… Вы уж нас простите!
— Э, батюшка Николай Николаевич, мне недаром восемьдесят три года: всего я в жизни насмотрелась, и знаю, что в самой лучшей семье не обойтись без горя, да без домашних переделок… Это что еще — мальчик, юнец, его и поучить, и наставить на хорошее можно, лишь бы согласно… не было бы с одной стороны разума, a с другой баловства…
— Да, вот, именно!.. Баловство да поблажки с детства не мало людей погубили… Ну, — обратился генерал к девочкам, переменив топ: — вы что, стрекозы, присмирели? Что пирожка не докушиваете?.. На здоровье!.. Просим покорно!.. A твой чай? Надя, совсем простыл.
— Это не мой, папа, это Фимочкин… Она что-то его не кушает.
— Да она так к тебе приклеилась, что её и не видно.
— Любимица, должно, старшей сестрицы? — улыбаясь, спросила старуха.
Софья Никандровна досадливо отвернулась и принялась перемывать чашки. В её мнении, и в этой семейной неприятности опять-таки виновата её падчерица.
Разговор кое-как возобновился между гостьей, хозяином и его старшей дочерью. Надежде Николаевне доложили, что пришла Вера Алексеевна Ельникова, и старушка снова выразила желание ее видеть. Генерал сам пошел вместе с дочерью просить Веру Алексеевну. Софья Никандровна, между тем, немного успокоясь, поняла, что ей, волей-неволей, остается примириться с обстоятельствами и не ухудшать дела дурным расположением духа. Вследствие этого она приняла Ельникову очень любезно, изъявила даже сожаление, что так давно её у себя не видела, что она так не добра, что, часто посещая Наденьку, никогда к ней не заходит… Хотя разговор её старой родственницы, с появлением новой гостьи, снова перешел на господ Ельниковых и их старое знакомство, но его уже никто не прерывал недовольными или насмешливыми минами.
Аполлинария Фоминична посидела до половины десятого и затем объявила, что ей пора. Прощаясь, она поцеловалась с обеими молодыми девушками и просила их иногда навещать ее, старуху, что она им всегда будет очень, очень рада. Она произвела такое хорошее впечатление на Ельникову, да на сей раз впервые и на Надю, до сих пор её совсем не замечавшую, что обе они и побывать у ней обещали, и искренне решили свое слово сдержать. Когда Надя повела Серафиму спать, девочка прильнула к ней на прощанье с просьбой завтра опять взять ее к себе, в её комнату.
— Сегодня нам помешали, — говорила она, — a у меня теперь столько, столько нового! Ты мне завтра все это, все должна рассказать!
Надежда Николаевна обещала, и из детской поспешно прошла к себе. Там ее ожидала еще её двоюродная сестра, уже совсем готовая уехать.
— Ну, что, устроила? — было первым словом Нади.
— Устроила! Завтра же Савина придет в гимназию в своем дешево купленном бурнусе, — улыбаясь, отвечала Вера Алексеевна. — Только знаешь что, Наденька, я боялась, чтоб им не показалась подозрительной такая дешевая цена, как ты назначила, я и велела Иванихе, чтобы она не сразу… чтоб запросила рублей десять…
— Ах, Верочка, да нет у неё, у Мани, десяти рублей, пойми же!
— Прекрасно понимаю. Да разве ты не знаешь, как с такими торговками все торгуются?.. Не беспокойся, Марья Ильинична сейчас половину даст и нещадно торговаться начнет; тогда Иваниха ей и уступит.
— Ты приказала ей, чтоб она за пять уступила?
— За пять, за пять с полтиной, — не больше! A то, видишь ли, такой бурнус… Нельзя же, ведь сию минуту видно, что он совершенно новый, двадцати-тридцати рублевый бурнус… Еще, пожалуй, заподозрили бы…
— Никогда они не догадаются! С какой стати? Маня подумала бы скорей всякую небывальщину, чем меня заподозрила в такой хитрости с ней.
— Да и мне кажется, что лучше бы ты прямо ей подарила. Разве, чтобы что-нибудь Иванихе заработать дать… Вот, тоже несчастная старуха! После смерти дочери частенько ей голодать приходится…
— Знаю!.. Нет, я не для неё. Иванихе я всегда могу помочь, a мне для Мани не хочется… Пусть лучше думает, что сама купила… Она и то уж как-то тяготится…
— Правда, правда! Она и мне говорила, что не знает, как и чем тебе когда-нибудь отплатить, что ты их всех содержишь с тех пор, как брат её болен…
— Вот пустяки какие!.. Где же содержу? Откуда? — покраснев, возражала Надежда Николаевна.
— Откуда? — смеясь, повторила Ельникова. — Из собственного кармана! Ты, наверное, тратишь на них все, что тебе дает отец.
— Так разве можно на эти семью содержать? Да a не все же трачу, далеко не все…
— A ты думаешь, Савин сам больше имеет жалованья? Пожалуй, меньше… Да что об этом говорить! Прекрасно делаешь, что бедным людям помогаешь вместо того, чтоб на вздор разбрасывать деньги… Ну, a теперь прощай, милая!.. Поздно; пора мне домой…
— A мне еще надо к завтрашнему пробному уроку приготовиться. Целый день так прошел, что я его и не видела, и не успела даже присесть за дело.
И Надежда Николаевна, проводив кузину, переоделась в блузу и села к письменному столу — заниматься.
Все в доме давно уже спали, кроме неё да отца её, когда вернулась, далеко за полночь, её мачеха с большого званого вечера, куда ездила, чтоб развлечься и успокоиться после домашних неприятностей.