С тобой товарищи
Ключарев сказал и ушел. В зале воцарилось молчание. Многие тайно мечтали о том, чтобы все оказалось ошибкой. Сейчас она разъяснится, тогда можно спокойно и весело проголосовать за Емельянова, о котором все говорят, что он неплохой парень.
— Выступайте, ребята, — убеждал председатель.
У него был растерянный вид — собрание становилось не очень обычным, атмосфера сгущалась. Теперь Юра завидовал своим одноклассникам, которые дружно и тесно сидели внизу, у сцены. Он стоял один на глазах у ребят и учителей, щеки его краснели. Ни с того ни с сего Юре пришла в голову вовсе несуразная мысль. Вдруг кто-нибудь скажет: «Давайте заодно с Емельяновым и нашего председателя обсудим. Настоящий ли он комсомолец?» В сущности, так оно и получалось. Обсуждали Емельянова, но говорили не только о нем.
Комсомольцы выступали один за другим. Они учились в разных классах, многие плохо знали Емельянова, но слова Ключарева слышали все, после них говорить хотелось о том, каким должен быть комсомолец — на войне и теперь, в жизни, в школе. Из всех речей вытекало: нельзя принимать в комсомол человека, если он накануне приема забывает о комсомольском долге и чести и в припадке тщеславия срывает общее дело. Казалось, Сашина судьба была решена.
Вдруг поднялся Костя Гладков. Он не мог заставить себя выйти на сцену и стоял рядом с Сашей, тяжело дыша, с беспокойно блестевшими глазами.
Кудрявцев наклонился к председателю и что-то спросил.
— Друг Емельянова, — отвечая секретарю райкома, громким шопотом, почти на весь зал, объяснил Юра Резников.
Костя густо покраснел:
— Если друг, значит нельзя выступать?
— Нет, почему же? Напротив, — спокойно возразил Кудрявцев.
— Вот я и говорю, — начал Костя.
— Что ты говоришь? Пока не слыхали! — крикнул какой-то насмешник.
Костя сразу смешался.
— Если вы думаете, что я из-за дружбы хочу защищать… — сказал он, ужасаясь тому, что теряет ход доказательств. — Я принципиально считаю… Ну да. Саша мой товарищ. Я знаю, он будет настоящим комсомольцем. Мы с ним вместе готовились. Я все его убеждения знаю. Если бы Емельянов был плохой человек, никто и дружить с ним не стал бы. — Костя сел и махнул рукой. — Провалил! — шепнул он с горечью Саше.
Но в это время на сцену вышел новый оратор.
— Сеня Гольдштейн! — толкнул Костя Сашу.
Саша не поднял глаз.
— Товарищи! — откашлявшись, сказал Сеня Гольдштейн.
По рядам семиклассников прошел легкий шум. Грозно сведя над переносицей брови, привстал Юра Резников, и его шумные одноклассники послушно утихли.
— Я хочу осветить вопрос с другой стороны, — солидно заявил Сеня, снова покашлял и вдруг заговорил горячо и живо: — Ребята! Мы с Емельяновым сколько уж лет учились вместе, и ни разу с ним не бывало такой истории, какая случилась из-за вольтметра в субботу. Нельзя судить по одному факту. Один факт отрицательный, а другие факты положительные. Например, Саша Емельянов очень идейный, я за это ручаюсь. И смелый, тоже ручаюсь. И надежный товарищ. В субботу он просто ошибся. Я тоже иногда ошибусь, а потом разберу все по порядку и даже сам иногда удивляюсь, как могла произойти такая ошибка. И он разберется. Его надо принять.
— А кто давал Емельянову рекомендацию? — спросил чей-то голос.
Саша ответил, никто не расслышал.
Юра Резников крикнул громко:
— Кто рекомендацию дал, пусть не прячется! Пусть защищает, если давал!
Ребята оглядывались друг на друга, ища глазами, кто прячется.
Поднялся Коля Богатов, вынул из папки листок и ясно, четко, раздельно прочел:
— «Я, член ВКП(б) с 1942 года, рекомендую своего сына Александра Емельянова в ВЛКСМ. Мой сын запальчив, горяч, из-за горячности может сорваться, может наделать ошибок, но он до конца предан Родине, верен в дружбе, отзывчив на чужую беду и безусловно неспособен на ложь. Таким я знаю Емельянова Сашу четырнадцать лет. Уверена, что комсомол его сделает еще прямее, достойней и выше».
Богатов аккуратно сложил листок, не спеша спрятал в папку и молча сел.
Никто не оглянулся на Сашу, только Костя, прикоснувшись ладонью к его холодной, неподвижной руке, шепнул:
— Саша, ты смотри не заплачь.
— Я ее опозорил, — ответил Саша.
В передних рядах, словно в кукольном театре Петрушка, вынырнул плоский, рыжеватый затылок Лени Пыжова.
— Вот как мама по знакомству похвалила сыночка! Хи-хи!
Затылок скрылся среди чубатых, курчавых, лобастых голов. Потонул.
Зал вдруг взревел. Ребята топали, стучали, орали. Леня Пыжов, как черепаха, втянул голову в плечи, а на сцену великолепным спортсменским броском вскинул свое ловкое, стройное тело Чугай.
— Повтори! — приказал он.
Пыжов забегал глазами. Казалось, заметались вороватые серые мыши.
— Чего повторять? Разве не слышал?
— Кто заодно с этим глупым подростком не верит нашим матерям и отцам? — крикнул в зал Алеша Чугай.
Зал не шелохнулся.
— Своего выгородить всякий старается, — трусливо и дерзко подал голос Пыжов.
Чугай усмехнулся, вытащил из кармана газету, развернул и сказал:
— Разрешите вас познакомить с поручителем Емельянова.
— Не надо, Чугай. Не относится к делу, — хмурясь, остановил его Коля Богатов.
— Нет! Извините! Если так поставлен вопрос… если этот Пыжов… Читаю! Внимание!
«Искусство и мужество», называлась статья. В ней описывалась редчайшая по своей сложности операция, которую в рядовых условиях районной больницы провел молодой советский хирург, отвоевав у смерти обреченную жертву. То, что успех операции являлся крупным успехом всей советской медицины, был факт. И то, что смелый новатор, хирург Емельянова, была матерью семиклассника Саши, — тоже факт, хотя о нем не сообщалось в газете.
При первых же словах Саша дернулся, порываясь бежать, охнул, вцепился в спинку переднего стула и, прикусив больно губу, застыл не дыша.
Бурные возгласы, ликование, шум были ответом на эту статью.
Ребята хлопали в ладоши, вскакивали с мест, кто-то кричал:
— Принять Емельянова! Принять!
Тогда Саша встал.
Шум оборвался, резко наступившая тишина почти оглушила. Саше казалось: он падает в тишину, как в колодец. Он держался за спинку стула.
— В газете написано о маме, не обо мне. Я не хочу, чтобы из-за маминой славы меня принимали. Пусть меня обсуждают за то, что я сделал сам, — повторял он с упорством отчаяния.
В этот миг Саша снова увидел на сцене незнакомые карие, с рыжеватыми зрачками глаза и поразился тому, как изменился их взгляд: он ободрял и поддерживал Сашу. Человек, которого Саша увидел сегодня впервые, нагнулся к Богатову и что-то ему говорил. Коля кивнул, соглашаясь, и встал.
— Ребята! Емельянов правильно считает, что слава матери не может его защитить. Это он честно решил. Мы все с ним согласны. Но если кто-нибудь знает факты из его собственной жизни, которые могут поспорить с тем, в чем виноват Емельянов… Говорите, ребята!
Он выжидал некоторое время и наконец, заметив чью-то поднятую руку, весело пригласил:
— Кто там хочет сказать? Выходи на сцену, сюда.
И вдруг все затаили дыхание, слышен был только легкий стук каблучков.
Саша зажмурил глаза и открыл: нет, ему не почудилось — Юлька!
Она стояла у рампы и теребила и мяла оборку своего черного передника.
Все молчали. Молчала Юлька.
Никто не знал, как под черным передником билось отчаянно сердце. Оно колотилось мелкими, частыми до боли толчками, оно куда-то неслось.
Да, Юлька оказалась вовсе не такой смелой девочкой, чтоб спокойно стоять в этом чужом мальчишеском зале, перед огромной толпой. Она приказывала себе: «Говори!» И молчала.
— Что же, девочка, — раздался позади тихий голос, — в судьбе твоего товарища изменится многое, если ты знаешь о нем то, что другие не знают. Пора начинать. Нельзя быть трусишкой.
Юлька круто обернулась. Человек сидел в странной позе, протянув вперед длинную, прямую, как палка, ногу. Его рыжеватые глаза смеялись.