Детство Лермонтова
Маше стало обидно, что он не обращает на нее внимания. Стараясь скрыть свое чувство, она еще больше его обнаруживала. Вздохнув, она неожиданно решилась и села за фортепьяно.
Как только Маша взяла несколько пробных аккордов, желая освоить голос инструмента в чужом доме, Арсеньева насторожилась. Она знала, что дочь ее играет превосходно, что игра ее вызовет восторг не только дам, но и «Сахара Медовича», как мысленно окрестила она молодого человека, поэтому сурово скавала:
— Я прошу тебя, Машенька, не петь. Музыка тебя утомляет.
Дочь недоумевающим доверчивым взором поглядела на мать, лучшего своего друга и советчика. Мать всегда ей желала добра. Может, в самом деле не петь? Почему? Мать лучше это знает.
Но Юрий Петрович оставил карты, подошел к Машеньке и, устремив на нее ясный взгляд, проговорил ласково:
— Спойте! Хотя бы для меня. Я так люблю музыку!
Маша в волнении опустила ресницы и заиграла. Играла она медленно, вкладывая в каждую ноту особое значение, как бы лаская клавиши и борясь с ними. Игра ее в концертном зале показалась бы слишком задушевной, но здесь, в полусвете свечей, исполнение ее оставляло глубокое впечатление, как тайна, рассказанная взволнованным шепотом, как свет полумесяца над водой в летнюю ночь.
Освоившись, Маша забылась, и душевная буря вылилась наружу. Как поэт в минуту вдохновенного страдания бросает огненные стихи на бумагу, так и она играла, пленяя слушателей. Это было не искусство, а страсть. Слушатели застыли, прислушиваясь к затихающим звукам. Маша запела, и глубокий голос ее, казалось, появился издалека и слился с аккомпанементом. Когда наконец она нашла звук, выразивший ее заветное чувство, она продлила его как могла; и только после этого, медленно потухая и замирая, голос ее угас.
Со слезами на глазах собравшиеся слушали ее.
— Как ты поешь, Машенька! — воскликнула Анна Васильевна Лермантова, порывисто вставая с места и обнимая побледневшую девушку. — Я не могу выразить…
Арсеньевы, гордясь племянницей, наперебой ее хвалили:
— У Маши такая же душа, как у отца. Покойный Михаил Васильевич пел, как херувим.
Юрий Петрович подошел к Машеньке, поцеловал ей руку и промолвил:
— Я знал в Петербурге много артисток, но не слыхал еще такого чудесного голоса…
Елизавета Алексеевна с гордостью подтвердила:
— А что ж! В Москве ее слушали лучшие музыканты и говорили то же. Но разве моя Машенька актеркой станет? А для себя — пожалуйста, пусть поет. Только полечиться надо сначала: слабый голосок, с сипотцой, горло часто болит.
Арсеньева посмотрела на Машу любящим взором, и ее охватила ревность. В темных глазах дочери появился блеск, который появляется в минуты счастья. Лицо Маши стало светлым, сияющим и властным. Ни на одном петербургском балу она не казалась так хороша.
Елизавета Алексеевна вспомнила, как они устали с дороги; она увела свою любимицу в скромную комнату, отведенную для гостей. Там, следя хмурым взглядом, как Марию Михайловну раздевают и укладывают в постель горничные, она заявила, что завтра же они уедут в Тарханы.
Но Мария Михайловна неожиданно заупрямилась и объявила, что она не торопится ехать в опустевший дом. Здесь, в Васильевском, ей все напоминает детство, когда она с отцом приезжала гостить к тетушкам… Лаской и хитростью Маша добилась согласия матери остаться в Васильевском еще недельку.
На следующее утро, когда Маша еще нежилась в постели с книжкой в руках, вошли тетки Арсеньевы — Варвара и Дарья, румяные, благожелательные, милые, и пригласили к завтраку. В гостиной молодой Лермантов спросил ее, не хочет ли она покататься на санях, и пошел распоряжаться закладывать лошадей. Маша задумалась…
Подошла тетя Маша. Оказывается, дедушка и бабушка просили Машеньку зайти к ним. Тотчас же пошли с тетушкой через залу, дружно беседуя.
Сухощавый, седой, румяный дед с карандашом в руках сидел перед круглым полированным столом и что-то записывал; полная бабушка Афимья Никитична в белоснежном чепчике что-то вязала на спицах и наказывала своему супругу:
— Запиши, Васенька, а то я запамятую: девок Фросю и Федосью со скотного Двора послать на зиму в девичью — разбирать перо с гусей и кур на перины и на подушки, а Феклу, Домну и Ненилу послать сучить шерсть с овец и господских собак — домашних и охотничьих…
На круглом столе лежал плотно набитый узелок, завязанный белым полотном. Уголки материи были расправлены, как заячьи уши, и Маша, взглянув издали на узелок, сначала подумала, что на столе лежит толстый большой заяц, привезенный с охоты.
Маша нежно облобызала деда и бабушку, и ее усадили за стол.
Дед Василий Васильевич поправил золотые очки и, широким жестом придвигая узелок к Машеньке, кратко сказал:
— Бери, внучка. Это те деньги, которые отсудила у нас твоя маменька.
Маша вспыхнула и дрожащим голосом произнесла:
— Я ей говорила: зачем ты оттягала деньги папеньки? Я не возьму ни за что. Они вам самим нужны.
Тут все невольно залились слезами, но Василий Васильевич произнес наставительно:
— Раз оттягали, то бери.
Маша сказала решительно:
— Не возьму. А за маменьку прошу прощения.
Афимья Никитична переглянулась с мужем и значительно проговорила:
— До чего похожа на своего отца, не только лицом, но и характером, Маша в Арсеньевых уродилась, а не в Столыпиных.
Василий Васильевич поддержал жену:
— Арсеньевская кровь! Очень похожа на Мишу. Переняла его характер.
Шаркая туфлями, Василий Васильевич подошел к внучке и, склонившись, поцеловал ей ручку, а бабушка крепко обняла Машеньку и погладила ее локоны…
— Берите, берите! — жалобно просила Маша, подталкивая узелок.
— Как же это ты решилась возвращать деньги без согласия маменьки? — с удивлением спросил дед. — А может, они тебе пригодятся в приданое?
Вдруг дверь в спальную быстро растворилась, и на пороге появилась Арсеньева. Она подошла к столу и, глядя на узелок с деньгами, тотчас же деловито спросила:
— А это что такое?
Афимья Никитична, стараясь быть спокойной, сказала, что это те самые деньги, которые у них отсудила Арсеньева.
— Пересчитанные? — спросила Елизавета Алексеевна, по-хозяйски крепко уселась в кресло и взяла себе узелок на колени, заботливо поглаживая его.
Маша, краснея до ушей, решительно крикнула:
— Оставьте, маменька, я не возьму!
Старики восклицали наперебой:
— Возьми, возьми! Не обижай нас. Разве мы тебе жалеем отдать? Ведь ты — наша родная кровь, недаром тебя так любил наш Мишенька!
Нахмурившись, Арсеньева обратилась к старикам, грозно спрашивая:
— Может, вы требовали с нее деньги обратно?
Арсеньевы испуганно закричали:
— Да что вы, Лизонька!
Василий Васильевич с негодованием твердил:
— Почему вы о нас так гнусно думаете?
Машенька заплетающимся языком протестовала и плакала. Арсеньевы вновь восхищались благородным порывом ее сердца — арсеньевского сердца! Они узнавали в этом порыве характер своего сына. Тут Арсеньева, забыв свой гнев, заплакала, так искренне стала хвалить покойного Михаила Васильевича и тосковать по нем, что все ей стали сочувствовать и простили ее.
Василий Васильевич обратился к жене:
— Маша должна взять эти деньги. А кроме того, Афимьюшка, ты бы побаловала внучку каким-либо пустячком или безделушкой.
Бабушка, вопросительно глядя на мужа, предложила:
— Может, алмазный перстенек твоей маменьки? Переливается на загляденье. Ведь у меня пальцы морщинистые, колец уже не ношу, кроме обручального.
Василий Васильевич, понимая жену с полуслова, одобрительно кивнул головой:
— Достань!
Афимья Никитична подошла к комоду и достала потертый кожаный футляр. На черном бархате сверкнул крупный алмаз. Бабушка подняла руку Машеньки и надела ей перстень на средний палец.
— Ай, как красиво! — восхищенно воскликнула Маша.
А дед и бабушка одобрили ее восклицание:
— Оказывается, понимает толк!