Консул
Вера Ильинична посмотрела на девушку.
— Ах, если бы был жив папочка, он обязательно нарисовал бы вас. Непременно. Он любил красивых женщин.
Ирина спрыгнула с крыльца и побежала по дорожке в сторону выхода.
— Вы куда? — крикнул ей встревоженный Константин Сергеевич. Он был взволнован всем не меньше Ирины, но умел сдерживать себя.
— За цветами! — крикнула она.
Вернулась с большим букетом роз, который лежал в машине, завернутый в мокрое полотенце.
— Очень мило с вашей стороны, — растроганно произнесла Вера Ильинична, протягивая руку к розам. — Очень мило. Благодарю.
Ирина отвела букет в сторону:
— Не троньте! Это для Ильи Ефимовича Репина от советского народа.
Вера Ильинична сердито защелкала лорнетом: несколько раз раскрыла его и закрыла.
Пошли по протоптанной тропинке за дом, в горку. Видно, когда-то здесь было много ухоженных цветов. Из бурьяна и крапивы высовывались одичавшие, с ревматическими стеблями кусты роз. Отцветшие люпинусы замусорили траву. Почти семь лет прошло со дня смерти художника, и все здесь заросло сорняком забвения. Могильный холм был обложен дерном. На нем цвели иван-чай, дикая гвоздика, кое-где незабудки. Под елью на могиле стоял почерневший простой деревянный крест. У подножия его лежали букетики давно увядших и не убранных цветов.
Ирина опустилась на колени и положила на могилу розы.
— Ах, мой бедный папочка, когда-то соберу я тебе на памятник… Нищая я, голая, босая! — причитала Вера Ильинична.
— Давайте постоим молча, — строго прервал ее Константин Сергеевич, взяв за руку Ирину и крепко сжав ее. — Помолчим.
Возвращались к машине подавленные.
— Почему — собака? — спросила Ирина.
Константин Сергеевич пожал плечами.
— Я сам об этом думаю.
— Пойдемте на берег моря. Мне хочется постоять на ветру, не уносить с собой запаха тления от этой ужасной женщины, — сказала Ирина.
Спустились к морю. Здесь не чувствовалось жары. Легкий ветер рябил волны. Присели на один из валунов, разбросанных по отлогому берегу.
— Вот она, наша родная страна, — сказала Ирина, указывая на далекий изгиб берега. — Там — Сестpopeцк. Наверно, здесь на одном из этих камней сидел Шаляпин…
Константин Сергеевич взял руку Ирины, прижал к с коей щеке.
Вот мы с вами не эмигранты. Счастливые люди. Я, по крайней мере, самый счастливый человек. Но как тоскуешь по родине! И если бы меня лишили нрава вернуться на родину…
— Я бы не смогла жить, — закончила его мысль Ирина. — Репин и Шаляпин принадлежат России, но их окружали люди, подобные этой Вере, сковывали их свободу, как наручники и кандалы. Ефим Ильич обожал свою дочь. И все же — помните ее последний портрет? Толстая, надменная, оплывшее лицо, глаза хищницы, плотоядный рот. Кисть художника не умела врать… Но, но… — замолкнув на минуту, вдруг спросила Ирина, — почему собака?..
Она встала, забралась на плоский валун.
Константин смотрел на нее откровенно влюбленными глазами.
Ветер играл ее легким пестрым платьем. Она стянула с головы белый берет и подставила лицо солнцу и ветру, зажмурила глаза. А потом спрыгнула с валуна, подошла к Константину Сергеевичу и, глядя на него широко открытыми, почти испуганными глазами, сказала:
— Я, кажется, поняла, почему собака. Это исповедь художника. В собаке Илья Ефимович изобразил себя. Он шел к революции, шел на сторону рабочих. Собака лежит мордой к рабочим. И по дороге была убита. Не дошла… Не добежала… И убили ее такие, как Вера Ильинична, такие, как Юрий Ильич. Сын на автопортрете кричит: "Стреляйте!" — а стрелял сам. В своего отца. И дочь стреляла. Бесшумными пулями. Стреляла клеветой, наушничаньем. Вцепилась в его душу. В собаке он изобразил и судьбу своего друга Федора Шаляпина. А в Шаляпина вцепилась вся белогвардейская свора и золоченая Слава. И они, два великих ребенка, заблудившиеся два гения, рвались на обновленную родину, о которой мечтали смолоду. И не дошли. Недаром последней песней Шаляпина на этих камнях была "Степь да степь кругом, путь далек лежит, в той степи глухой умирал ямщик…" — Ирина готова была расплакаться.
Константин встал, взял ее за руки.
— Вы фантазерка и идеалистка, — мягко сказал он. — Нельзя путать два понятия — любовь к родине и тоску по родине, которую теперь называют модным словом "ностальгия". Шаляпин на чужбине растрачивал за злато и бриллианты то, что приобрел на родине, от своего народа. В России он творил, создавал, на чужбине не создал ничего. Вот уже шестнадцатый год он гастролирует по Европам, разбазаривает свой талант. Считается богачом, миллионером, а по-моему, он нищий. И вовсе не ребенок. Жалкий старик. Я преклоняюсь перед Шаляпиным-гением, но я не приемлю Шаляпина-гастролера. Любовь никакими кандалами и цепями не скуешь… — Константин взглянул на часы: — Нам пора ехать. За руль опять сяду я. Вы очень взбудоражены, вам нельзя доверить машину.
Ирина упрямо закусила губы. Была обижена.
Ехали молча. Мимо мелькали березы, сосны. Жара отступала. В раскрытые окна вливался душистый ветер. Запах моря. Запах хвои.
— Вы сердиты? — спросил Константин Сергеевич. — Я не хотел вас обидеть. Но "могу я сметь свое суждение иметь?" — смеясь, спросил он. — Разве это помешает нашей дружбе? Если бы мы мыслили абсолютно одинаково, это, наверно, было бы скучно. Ведь дуэт тем и хорош, что поют два голоса. — Константин Сергеевич дружески похлопал Ирину по руке. — Улыбнитесь…
Мимо мелькали березы, сосны.
Глава 8
УРАГАН
Под вечер разбушевалась гроза. Ураганный ветер наваливался на дом, словно пытаясь свалить его под откос, в озеро.
От непрерывного грома жалобно дребезжали стекла в окнах. Загрохотало на крыше отодранное железо, и в угловой ванной комнатушке с потолка полилась вода. Поставили тазы, ведра.
Семья собралась в кухне за столом. Мать погасила огонь в плите, поставила на стол холодную жареную салаку и картошку, приготовленную еще днем. Ужинали молча. Под потолком испуганно мигала электрическая лампочка. Дружок забрался под стул, где сидел Ваня, прижался к его ноге и при каждой вспышке молнии тихонько повизгивал. Коля уткнулся лицом в грудь матери и обхватил ее руками. Забарабанили камни по крыше, и из-под колпака над плитой посыпалась сажа. Лампочка мигнула и погасла.
— Развалилась труба, и, наверное, кирпичи порвали электрические провода, — мрачно сказал отец.
Просидели до рассвета. Молча. На столе трепетало слабенькое пламя свечи, которую мать нащупала в шкафу и, вставив в бутылку, зажгла.
В темноте казался еще яростнее свист ветра. Скрипели деревья, что-то рушилось.
Потом какие-то усталые нотки послышались в завывании ветра, порывы его ослабевали, и к утру буря угомонилась. Коля заснул на руках у матери.
Утром Ваня с отцом, надев высокие резиновые сапоги, вышли на крыльцо. Бурей сбило деревянную стойку, и навес над крыльцом косо повис. А дальше — еще хуже. Ветер задрал угол крыши и запрокинул его. Ванин огород смыло со скалы. На косогоре повалило большую сосну, и она накрыла кроной баню. Ваня ходил по лужам и выбирал застрявшие в кустах луковки и морковки; сжатая пшеница, которая сушилась в нанизанных на кольях снопах, была развеяна ветром, пшеничные колосья свешивались с сучьев деревьев, и потоки моды все еще булькали и стекали с косогора в озеро. Маленькое озеро, на котором так мирно плавали листья кувшинок, теперь вздулось, вода в нем стала рыжая, всюду были разбросаны рогатые сучья деревьев, обломанные бурей; в глубоких темных лужах плавали осенние листья, похожие на клочья пепла. Деревья стояли голые, промокшие, продрогшие.
Мать вышла в накинутом на плечи плаще, глянула на разруху и, махнув рукой, заплакала. Отец ходил хмурый, подбирал колосья, растирая их в руках: по нескольку зерен в каждом колосе.