Консул
Ваня замотал головой.
— Нет, нет! Не может быть такого несправедливого закона. Я хочу домой, в свою школу, к своим ребятам. Сказано ведь в законе, что в четырнадцать лет я могу решать сам. Мало ли что меня вписали в паспорт, а я не хотел… Несправедливо, несправедливо! — Ваня отчаянно заколотил кулаками по столу и, уронив голову на руки, зарыдал.
У Константина Сергеевича у самого першило в горле.
— Будь мужчиной. Четыре года пройдут быстро, и ты тогда сам определишь свою судьбу.
Ваня вскочил со стула и, осушив рукавом рубашки лицо, воскликнул:
— Так и ходить мне недорослем до восемнадцати лет! Кто же так поздно вступает в комсомол? Неужели вы забыли, что такое комсомол? Ждать целых четыре года! — Ваня что-то соображал, шевеля губами. — Ведь это почти полторы тысячи дней. Полторы тысячи! — Он сидел, по-ребячьи судорожно всхлипывая. — Скажите, а здесь у вас есть комсомол?
— Нет, здесь у нас комсомола нет, — ответил Константин Сергеевич.
— А школа есть?
Константин Сергеевич чувствовал себя неловко.
— Школа есть, но только начальная, а дети постарше едут учиться на родину.
— Ну вот, видите, — заметил Ваня. — А я уже в седьмом учился. Всем можно, а мне нельзя. И это вы считаете справедливым?
— Пойми, ты стал финляндским гражданином, вписан в паспорт родителей…
— Но моя родина там, в Советском Союзе, и я хочу жить у себя дома. Я даже финского языка не знаю.
— Вот финский язык при всех случаях тебе надо учить. Не можешь ты здесь быть немым. Знание языка никогда не помешает.
— Но где я его буду учить? Отец у меня малограмотный, мать тоже. И занялись они своим хозяйством. В финскую школу меня без языка не примут. Нанимать учителя у родителей денег нет. Что же мне делать? Погибать? И вы ничем помочь не можете? Не хотите?
Константин Сергеевич очень близко принял к сердцу трагедию этого мальчика и понимал свое бессилие. Не может он даже материально помочь ему: это было бы расценено местными властями, как вмешательство в их внутренние дела. А Ваня Туоминен — финляндский гражданин.
— Познакомься с соседними ребятами, от них быстро научишься финскому языку. Заведешь себе настоящих друзей. Хороших людей здесь много. Будь патриотом и не забывай, что ты интернационалист.
— Но мы живем на хуторе, кругом лес, болота да валуны.
— Я уверен, что ты найдешь друзей. Сходи на один соседний хутор, на другой…
— Да… — сказал Ваня, вставая. — А я-то думал…
Что он думал, не досказал, но в его взгляде Константин Сергеевич прочитал больно задевший его упрек. Мальчик развязал галстук, аккуратно свернул, заложил за пазуху. Потом поднял глаза и посмотрел на портрет Владимира Ильича, словно жаловался ему.
— До свиданья, — кивнул Ваня Константину Сергеевичу, а в приемной, надевая куртку, исподлобья посмотрел на Петю.
— Сам-то небось комсомолец! — сказал он, глотая слезы.
Константин Сергеевич облокотился на стол, сжал ладонями виски. "Чертовщина какая-то. Наговорил парнишке дежурных слов и не мог сказать то, что нужно этому парню, не нашлось хороших, душевных слов. Пригласить бы его на наши праздники, но парнишку упекут за это в полицию. Подсказать, чтобы он искал связей с подпольным комсомолом, тоже можно навлечь на него беду. Как сложится его судьба?" Он подошел к окну. Мальчик, надвинув шапку до самых бровей, вытирал лицо рукой — видно, смахивал слезы.
…Ваня шагал по улице. Снежинки падали на его пылающее лицо и каплями скатывались по щекам. Кружила метелица, и мальчик чувствовал себя как оторванный лист. Один… Совсем один… Школы нет. Товарищей нет. Пионеротряда нет. И нет комсомола.
И обычный сбор пионердружины вспоминался ему, как чудесный сон. Стоять на пионерской линейке — это же счастье, теперь немыслимое, недостижимое. Рапортовать старшему пионервожатому. Стоять, замерев, когда раздается команда: "На пионерское знамя равняйсь!" Это же чудо! А песня "Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы — пионеры, дети рабочих. Грянем мы дружно песнь удалую за пионеров, семью мировую…" "Семью мировую", — повторил про себя Ваня. "Семья мировая…" — он даже остановился. Пионеры есть во всем мире, только не везде им разрешается собираться, маршировать по городу. Может быть, и здесь есть тайные пионерские отряды. Коммунистическая партия запрещена, а про подпольную работу коммунистов пишут газеты. Наверно, есть и подпольный комсомол. Консул же сказал: "Не забывай, что ты интернационалист! И здесь можешь найти верных друзей. Хороших людей здесь много". Но где их искать?
Ваня остановился перед витриной книжного магазина. Ни одной русской книжки. А вот на немецком языке с портретом Гитлера продают. И дома ни одной книги. А в школе? Бывало, придешь в библиотеку и роешься, ищешь что поинтересней. При отъезде сдал в библиотеку книгу Гайдара "Школа". Так и не дочитал. Даже русские учебники отец не разрешил с собой брать: "Все равно на финской границе отберут", — сказал он.
На вокзале Ваня купил билет. Сел в поезд. Кругом говорят, а он как глухой. Выглядывал в окно, чтобы не проехать станцию. Сидевшая рядом женщина что-то его спросила. Он пожал плечами. Женщина сочувственно покачала головой — верно, решила, что парень немой. Вышел из поезда. Брел по тропинке, еле переставляя ноги. Не такого он ждал, когда утром тайком вышел из дома, не так он мечтал отметить свой день рождения.
У порога его встретил пес Дружок. Отец подарил детям щенка, и Ваня занялся им. Дружок понимал и любил Ваню. Он с крыльца кинулся навстречу хозяину, прыгал, стараясь лизнуть щеки. Ваня присел на корточки, уткнул лицо в загривок собаки, обнял, прижал к себе. "Ты настоящий друг, а вот помочь мне не можешь", — шепнул ему на ухо. Дружок понимающе вертел хвостом.
— Ты где это пропадал, Вяйно? — строго спросил отец.
— Я не Вяйно, я — Ваня.
— Забудь это имя. Теперь ты Вяйно.
— Видишь, и имени у меня теперь настоящего нет, — пожаловался он Дружку.
— Я спрашиваю — где ты был?
Мать стояла позади отца — радость, что сын вернулся, и упрек, что заставил волноваться, прочел он в ее глазах.
— Я ездил в Гельсингфорс. Хотел посмотреть город, — ответил Ваня.
— Я запрещаю тебе без спроса уходить из дома. Ты что, хочешь в полицию угодить? Раздевайся, и с сегодняшнего дня будем заниматься финским языком.
"Да ты сам его наполовину забыл. Я же видел, как ты разговаривал с налоговым инспектором. Больше на пальцах ему показывал", — подумал Ваня, но ничего не сказал.
Мать накрывала на стол, в доме вкусно пахло именинным, сдобным пирогом.
Глава 4
ДВЕ СУДЬБЫ
Этот воскресный день для Ирины начался обычно. Хозяйственные дела: уборка комнаты, стирка, глаженье. А вечером — опера. Пойдет слушать Шаляпина в "Борисе Годунове". Здание финской оперы напротив советского полпредства. Из окна комнаты видны огромные афиши: "Федор Шаляпин. Чудо XX века". Действительно чудо. Ирина испытывает волнение. В ее собрании пластинок, кажется, все арии и песни Шаляпина. А сегодня она увидит, услышит его живого. Из всей советской колонии в оперу пойдет только она одна. Ей, как журналистке, "по штату" положено. А вот дипломаты не пойдут. Шаляпин — эмигрант. Эти два слова такие несовместимые, вызывающие чувство протеста. Русский, волгарь, бунтарь и вольнодумец, друг Горького, Федор Шаляпин увез Гения Шаляпина, его искусство, его голос — национальное достояние России — на чужбину. И это национальное богатство разменивает на серебреники. Чего ему не хватало на родине? Славы, восторженного почитания, любви, денег? Все у него было. Вот уж поистине "наступил на горло собственной песне".
"И что привело его на склоне лет в Финляндию?" — размышляет Ирина. Вчера, говорят, он поехал в Куоккала, откуда виден Сестрорецк, видна Россия. Бродил по местам, где в свое время жил вместе с Горьким. Пришел на берег моря, взобрался на валун, всматривался в родную сторону, слушал, как женщины вальками бьют белье на сестрорецком берегу, и пел — пел свою последнюю песню, обращенную к родине: "Степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик. И, набравшись сил, чуя смертный час, он товарищу отдает наказ". Говорят, пел, не жалея голоса, пел так, что на том берегу было слышно. Умолк стук вальков. Федор Иванович подошел совсем близко к воде, и отлогие волны мягко, ласково касались его ног. А он в каком-то озорстве, как мальчишка, запустил по воде не то кольцо, не то золотую монету, и она поскакала туда, в родную сторону, оставляя за собой круги. Оглянувшись, прогнал всех от себя — и жену, и антрепренера, и секретаря, и случайную публику, оказавшуюся здесь. Долго стоял молча на валуне. Какие мысли волновали его? Может быть, стыла душа и он чувствовал свой смертный час и смертный грех перед родиной? Как знать?