Калоши счастья (пер. Ганзен, илл. Педерсен)
Письмоводитель грустно вздохнул и поглядел на весело распевавших и перепархивавших с ветки на ветку птичек.
«Им живётся куда лучше нашего! Уменье летать — завидный дар! Счастлив, кто родился с ним! Если бы я мог превратиться во что-нибудь, я пожелал бы быть этаким маленьким жаворонком!»
В ту же минуту рукава и фалды его сюртука сложились в крылья, платье стало пёрышками, а калоши когтями. Он отлично заметил всё это и засмеялся про себя: «Ну, теперь я вижу, что сплю! Но таких смешных снов мне ещё не случалось видеть!» Затем он взлетел на дерево и запел, но в его пении уже не было поэзии — он перестал быть поэтом: калоши, как и всякий, кто относится к делу серьёзно, могли исполнять только одно дело зараз: хотел он стать поэтом и стал, захотел превратиться в птичку и превратился, но зато утратил уже прежний свой дар. «Недурно! — подумал он. — Днём я сижу в полиции, занятый самыми важными делами, а ночью мне снится, что я летаю жаворонком в Фредериксбергском саду! Вот сюжет для народной комедии!»
И он слетел на траву, вертел головкой и пощипывал клювом гибкие стебельки, казавшиеся ему теперь огромными пальмовыми ветвями.
Вдруг кругом него сделалось темно как ночью: на него был наброшен какой-то огромный, как ему показалось, предмет — это мальчуган накрыл его своей фуражкой. Под фуражку подлезла рука и схватила письмоводителя за хвост и за крылья, так что он запищал, а затем громко крикнул:
— Ах, ты, бессовестный мальчишка! Ведь я полицейский письмоводитель!
Но мальчуган расслышал только «пип-пип», щёлкнул птицу по клюву и пошёл с ней своею дорогой.
В аллее встретились ему два школьника из высшего класса, то есть по положению в обществе, а не в школе. Они купили птицу за 8 скиллингов 13, и вот письмоводитель вновь вернулся в город и попал в одно семейство, жившее на Готской улице.
«Хорошо, что это сон, — думал письмоводитель, — не то бы я, право, рассердился! Сперва я был поэтом, потом стал жаворонком! Моя поэтическая натура и заставила меня пожелать превратиться в это крошечное созданьице! Довольно печальная участь, однако! Особенно если попадёшь в лапы мальчишек. Но любопытно всё-таки узнать, чем всё это кончится?»
Мальчики принесли его в богато убранную гостиную, где их встретила толстая улыбающаяся барыня; она не особенно обрадовалась простой полевой птице, как она назвала жаворонка, хотя и позволила посадить его на время в пустую клетку, стоявшую на окне.
— Может быть, она позабавит попочку! — сказала барыня и улыбнулась большому зелёному попугаю, важно качавшемуся на кольце в своей великолепной металлической клетке. — Сегодня попочкино рожденье, — продолжала она глупо-наивным тоном, — и полевая птичка пришла его поздравить!
Попочка не ответил ни слова, продолжая качаться взад и вперёд, зато громко запела хорошенькая канарейка, только прошлым летом привезённая со своей тёплой, благоухающей родины.
— Крикунья! — сказала барыня и набросила на клетку белый носовой платок.
— Пип, пип! Какая ужасная метель! — вздохнула канарейка и умолкла. Письмоводитель, или, как назвала его барыня, полевая птица, был посажен в клетку, стоявшую рядом с клеткой канарейки и недалеко от попугая. Единственное, что попугай мог прокартавить человечьим голосом, была фраза, звучавшая иногда очень комично: «Нет, хочу быть человеком!» Всё остальное выходило у него так же непонятно, как и щебетанье канарейки; непонятно для людей, а не для письмоводителя, который сам был теперь птицей и отлично понимал своих собратьев.
— Я летала под сенью зелёных пальм и цветущих миндальных деревьев! — пела канарейка. — Я летала со своими братьями и сёстрами над роскошными цветами и тихими зеркальными водами озёр, откуда нам приветливо кивал зелёный тростник. Я видела там прелестных попугаев, умевших рассказывать забавные сказки без конца, без счёта!
— Дикие птицы! — ответил попугай. — Без всякого образования. Нет, хочу быть человеком!.. Что ж ты не смеёшься? Если это смешит госпожу и всех гостей, то и ты, кажется, могла бы засмеяться! Это большой недостаток — не уметь ценить забавных острот. Нет, хочу быть человеком!
— Помнишь ли ты красивых девушек, плясавших под сенью усыпанных цветами деревьев? Помнишь сладкие плоды и прохладный сок диких овощей?
— О да! — сказал попугай. — Но здесь мне гораздо лучше. У меня хороший стол, и я свой человек в доме. Я знаю, что я малый с головой, и этого с меня довольно. Нет, хочу быть человеком! У тебя, что называется, поэтическая натура, я же обладаю основательными познаниями и к тому же остроумен. В тебе есть гений, но тебе не хватает рассудительности, ты берёшь всегда чересчур высокие ноты, и тебе за это зажимают рот. Со мной этого не случится — я обошёлся им подороже! К тому же я внушаю им уважение своим клювом и остёр на язык! Нет, хочу быть человеком!
— О, моя тёплая, цветущая родина! — пела канарейка. — Я стану воспевать твои тёмно-зелёные леса, твои тихие заливы, где ветви лобызают прозрачные волны, где растут «водоёмы пустыни» 14; стану воспевать радость моих блестящих братьев и сестёр!
— Оставь ты свои ахи и охи! — сказал попугай. — Состри-ка лучше да посмеши нас! Смех — признак высшего умственного развития. Ведь ни лошадь, ни собака не смеются, они могут только плакать; смех — это высший дар, отличающий человека! Хо, хо, хо! — захохотал попугай и опять сострил: — Нет, хочу быть человеком!
— И ты попалась в плен, серенькая датская птичка! — сказала канарейка жаворонку. — В твоих лесах, конечно, холодно, но всё же ты была там свободна! Улетай же! Смотри, они забыли запереть тебя, форточка открыта — улетай, улетай!
Письмоводитель так и сделал, выпорхнул и сел на клетку. В эту минуту в полуоткрытую дверь скользнула из соседней комнаты кошка с зелёными сверкающими глазами и бросилась на него. Канарейка забилась в клетке, попугай захлопал крыльями и закричал:
— Нет, хочу быть человеком!
Письмоводителя охватил смертельный ужас, и он вылетел в форточку на улицу, летел-летел, наконец устал и захотел отдохнуть.
Соседний дом показался ему знакомым; одно окно было открыто, он влетел в комнату — это была его собственная комната — и сел на стол.
— Нет, хочу быть человеком! — сказал он, бессознательно повторяя остроту попугая, и в ту же минуту стал опять письмоводителем, но оказалось, что он сидит на столе!
— Господи помилуй! — сказал он. — Как это я попал сюда, да ещё заснул! И какой сон приснился мне! Вот чепуха-то!
VI. Лучшее, что сделали калоши
На другой день, рано утром, когда письмоводитель ещё лежал в постели, в дверь постучали и вошёл сосед его, студент-богослов.
— Одолжи мне твои калоши! — сказал он. — В саду ещё сыро, но солнышко так и сияет, — пойти выкурить на воздухе трубочку!
Надев калоши, он живо сошёл в сад, в котором было одно грушевое и одно сливовое дерево, но даже и такой садик считается в Копенгагене 15 большою роскошью.
Богослов ходил взад и вперёд по дорожке; было всего шесть часов утра; с улицы донёсся звук почтового рога.
— О, путешествовать, путешествовать! Лучше этого нет ничего в мире! — промолвил он. — Это высшая, заветная цель моих стремлений! Удастся мне достигнуть её, и эта внутренняя тревога моего сердца и помыслов уляжется. Но я так и рвусь вдаль! Дальше, дальше… видеть чудную Швейцарию, Италию…
Да, хорошо, что калоши действовали немедленно, не то он забрался бы, пожалуй, чересчур далеко и для себя, и для нас! И вот он уже путешествовал по Швейцарии, упрятанный в дилижанс вместе с восемью другими пассажирами. У него болела голова, ныла спина, ноги затекли и распухли, сапоги жали нестерпимо. Он не то спал, не то бодрствовал. В правом боковом кармане у него лежали переводные векселя на банкирские конторы, в левом — паспорт, а на груди — мешочек с зашитыми в нём золотыми монетами; стоило богослову задремать, и ему чудилось, что та или другая из этих драгоценностей потеряна; дрожь пробегала у него по спине, и рука лихорадочно описывала треугольник — справа налево и на грудь, чтобы удостовериться в целости всех своих сокровищ. В сетке под потолком дилижанса болтались зонтики и шляпы и порядочно мешали ему любоваться дивными окрестностями. Он смотрел-смотрел, а в ушах его так и звучало четверостишие, которое сложил во время путешествия по Швейцарии, не предназначая его, однако, для печати, один небезызвестный нам поэт:
13
Скиллинг — мелкая медная датская монета, уже вышедшая из употребления. — Примеч. перев.
14
Кактусы. — Примеч. перев.
15
В старой части города. — Примеч. перев.