Том 23. Её величество Любовь
Девушки молчат. Муся машинально постукивает ложечкой по блюдцу и думает о Борисе. Зина написала им с дороги, что встретила его, что он думает поступить в действующую армию. Куда, в какой полк — не спросила. Ну, что же, пускай! Теперь ничто уже не испугает и не удивит Мусю. Убьют, не убьют — все равно: ее любовь останется одинаковой как к мертвому, так и к живому. А что касается его самого, то, раз душу его убила Китти, разве смерть — не лучшее, чего он может желать? А где-то теперь сама Китти? По-прежнему во Львове сестрой или пробралась дальше? Где Тольчик, всеобщий любимец? Как давно нет известий о них! И Зина не возвращается. Неужели нельзя получать известий потому только, что «они» идут «сюда»? И неужели правда, идут к Ивангороду и к Варшаве? Как близко! А уехать нельзя: маме опять хуже. Теперь у нее ежедневно повторяются припадки, болезнь прогрессирует. Начался отек ног. Если ее тронуть с места, она умрет в дороге. А без нее ни Муся, ни Вера не решатся ехать. Впрочем, Вера говорит, что и незачем ехать, что немцы — не варвары, что с женщинами они не воюют, а держат себя рыцарями, и что если и явятся сюда, то не причинят им ни малейшего беспокойства. Хороши рыцари! А что они сделали с Льежем, Брюсселем, Лувеном?
Муся при одном этом воспоминании роняет ложечку на пол.
— Ах, Господи, вот напугала-то! — вскрикивает Маргарита Федоровна.
— А вы думали, немцы? — пытается пошутить девочка.
— Типун вам на язык, Мария Владимировна! Эдакий ужас, подумать надо, сказали! Да я о них, зверях этаких, и думать-то боюсь, а вы еще пугаете! — восклицает хохлушка.
— И очень глупо делаете, что боитесь, Маргоша, — неожиданно говорит Вера. — Бояться, в сотый раз повторяю, вам нечего. Немцы — культурные люди, а не дикари, и никого не съедят.
— А как же в газетах-то… Ведь сами об ужасах читали…
— Врут ваши газеты, вздор пишут, раздувают все! — резко восклицает Вера. — А вот доведись немцам прийти сюда…
— Чур вас! Что еще выдумаете! — замахала на нее руками Маргарита.
— Так сами увидите, — не слушая ее, продолжает Вера. — Смешно и глупо бояться европейскую, просвещенную нацию, как каких-то краснокожих дикарей.
— Они хуже дикарей, Верочка, хуже! — звенит натянутый, как струна, голосок Муси.
— Не говори глупостей! — строго обрывает ее сестра. — Разве Рудольф — дикарь? Самый обыкновенный молодой человек, каким дай Бог быть каждому русскому из тех же представителей нашей jeunesse doree (золотой молодежи.) А Август Карлович что за милейший старик!
— То-то и видно, что милейший, — капризно надувая губки, продолжает Муся, — то-то и видно, если этих милейших людей папа за порог дома выгнал!
Смуглое лицо Веры заливается густой краской.
— Молчи и не рассуждай о том, чего не понимаешь! — строго говорит она младшей сестре. — А сейчас советую тебе идти спать. Это будет по крайней мере самое лучшее — поменьше глупостей говорить будешь.
— Остроумное решение, нечего сказать! — ворчит себе под нос девочка.
— Пойдем, Мусик, право! — ласково уговаривает подругу Варюша.
— Чтобы валяться без сна в постели и вздрагивать при каждом стуке? Но, если тебе так этого хочется, Верочка, я пойду, — тотчас же смиряясь, соглашается Муся и, поцеловав старшую сестру, покорно выходит об руку со своей «совестью» из столовой.
Вера смотрит ей вслед смягчившимися глазами.
Затем она говорит:
— Бедная девочка, как она изнервничалась! Да и все мы волнуемся, все выбиты из колеи. Болезнь мамы, война, все эти ужасы хоть кого с ума свести могут.
Она присаживается к столу и смотрит на Маргариту Федоровну, как та перебирает дорогой севрский фарфор, потом безмолвно встает и направляется к двери. В смежной со спальней больной матери комнате Вера стоит несколько минут, чутко прислушиваясь к тяжелому дыханию спящей за дверью, а потом проходит к себе.
Она спит в бывшей комнате Китти, перебравшись сюда с момента отъезда старшей сестры, чтобы быть каждую минуту готовой помочь больной среди ночи.
В этой комнате жила когда-то, очень давно, их бабка, мать отца, словно передавшая ей, Вере, свой темперамент, свою способность любить насмерть, страстность натуры. Недаром она так полюбила Веру и оставила ей все, что имела, после себя. Она точно предчувствовала повторение себя, своей типа, в этой тогда еще крошке-девочке. Уже будучи матерью женатого сына, покойная Марина Бонч-Старнаковская бежала с красивым поляком, австрийским гусаром, к нему на родину. Когда же красавец-австриец разлюбил ее, Марина Дмитриевна вернулась в Отрадное с тем, чтобы поцеловать маленьких тогда внучат, особенно свою любимицу Веру, испросить прощения у мужа и покончить самоубийством. Ее вытащили мертвую из пруда, отнесли к обезумевшему от горя мужу, простившему ей все и обожавшему эту странную и мятежную до седых волос женщину.
Неужели и ее ждет такая же печальная участь?
Нынче она думает об этом снова.
Дождь идет не переставая, и звуки флейты еще поют там, среди ночной темноты. Когда замолчит этот Размахин? Душу надрывает его игра! С нею острее чувствуются муки воспоминаний.
"Что-то он делает теперь? Где он сейчас?"
— Где ты, солнышко мое? Где ты, моя радость? — страстно шепчет девушка, протягивая вперед смуглые тонкие руки.
Она не охладела к Рудольфу; наоборот, ее чувство как будто выросло и окрепло, и нет ни одного часа на дню, чтобы она не думала о нем.
* * *Муся просыпается среди ночи и садится встревоженная на постели.
Прислушавшись, она говорит спящей тут же подруге:
— Варюша, проснись… Что это такое? Как будто пожар? Ты слышишь? Что это за шум, Варюша?
Темная головка "мусиной совести" с трудом отрывается от подушки, она бормочет спросонок:
— Спи, спи! Чего тебе не спится? Еще рано!
Но шум многих голосов, какие-то крики, пыхтенье автомобиля, лошадиный топот и ржанье, ворвавшееся как будто во все углы и закоулки усадьбы, сразу протрезвляют заспавшуюся Карташову.
— Мусик! Неужели же это — немцы?
Муся вся съеживается от ужаса.
— Так скоро, не может быть!
— Ах, все может быть в это ужасное время! Одевайся скорее! Или нет, постой, я раньше посмотрю.
Варюша вскакивает с постели и бежит к окну босая, похолодевшей рукой отдергивает штору и с криком отступает назад, в глубь комнаты.
На дворе светло, как днем. Несколько ручных фонарей движутся во всех направлениях. Огромный костер пылает на площадке пред домом. Вокруг него стоят какие-то люди в касках и шинелях внакидку. В стороне пыхтит автомобиль. Кто-то отдает приказания твердым, громким голосом.
Муся спрашивает подругу:
— На каком языке он говорит, Варюша?
— Немцы! Немцы пришли! Все пропало! — шепчет та.
Где-то за стеною слышится негромкий, жалобный плач.
— Ануся! Это плачет Ануся. Или Верочка? Верочка, сюда, к нам! — лепечет растерянная Муся и бесцельно бегает по комнате, хватая попадающиеся под руку предметы, торопливо одеваясь и наскоро закалывая косы.
Стук в дверь, сильный и резкий, заставляет девушек рвануться друг к другу и замереть так, обнявшись, глядя на дверь.
— Успокойтесь, девочки, ради Бога! Это я, Вера.
— Боже мой! — восклицает Варя. — А мы думали…
— Нечего бояться. Вот дурочки! И чего вы боитесь? Ну, да, немцы здесь. Неприятельский отряд зашел сюда, по дороге к крепости… Кажется, драгуны. Офицеры были очень корректны и просили разрешить им через управляющего пробыть на постое в усадьбе с эскадроном одну эту ночь. Я велела сказать, что мама больна. Они обещали быть тихими. Солдаты расположились во дворе, офицеры в доме. Я распорядилась подать им ужин.
— Ужин нашим врагам? — почти с ужасом восклицает Муся, отскакивая от сестры.
— Что ты хочешь, девочка? — останавливает ее та. — Лучше мы сами предложим им, нежели они…
— Но ведь ты говорила, что они — рыцари. Так по какому же праву они требуют?