На Двине-Даугаве
— Как это — руку на отсечение?
— А так: если выдаст тот, за кого ты поручился, тебе полагается отсечь руку прочь, начисто! Понял?
— Понял.
— Теперь слушай. Иные ребята третьеклассники выигрывают по рублю. По ру-ублю! — протянул Дерябин, и глаза у него заблестели. — Чуешь, до чего это стоящее дело? Чуешь? — Щеки у Дерябина пылали.
Гришу рассказ об игре с пятаками не очень увлек, и он отозвался больше из вежливости:
— Чую.
— И — никому ни слова! Как только я налажу все это у себя в классе — а я уж добьюсь, налажу, — приходи тогда к нам. Наши мальцы-первоклассники про тебя уж знают, пустят… Были б деньги — дело пойдет!
8
Нет, не было денег у Гриши. И изобретенная третьеклассниками игра мало его интересовала. Дома (если можно было сказать «дома» про квартиру Белковой) он забывал и о Дерябине, и о Никаноркине, и о Довгелло… и даже о Стрелецком, о своем долге ему.
Вечером он часто оставался один: франтоватый Лехович уходил куда-то, захватив с собой стек — короткую палочку с кожаной петлей на конце — и надев чуть набок особого фасона «кавалерийскую» фуражку. Зыбин чаще всего возвращался только к ночи, а Жмиль вообще в счет не шел, до того был тих.
Гриша садился тогда к окну, за которым ярко тлел над черными крышами поздний закат, и начинал думать о том, что сейчас делается дома. А где это — «дома»? Он знал только адрес, написанный на бумажке очень крупно отцовской рукой: «Местечко Прейли, усадьба г-на Шадурского». И знал, что это очень далеко, надо ехать по железной дороге, а потом еще на лошадях. Или — пешком.
Он вспоминал материнскую руку, чуть жесткую, — не часто она гладила его голову, — вспоминал отца, и маленького Ефимку, и бабушку… И тяжкая тоска медленно, больно, глубоко входила в сердце.
Когда становилось совсем темно, приходила кухарка Настя, зажигала, зевая, пахучую керосиновую лампу и уходила.
А тоскливое чувство заброшенности — чувство, которое он тогда и назвать не сумел бы — оставалось с ним: словно совсем один жил он теперь, безрадостно, на горькой и пустой земле…
В один из таких вечеров он пристроился поближе к тусклой лампе и принялся за книгу, полученную от Вячеслава Довгелло.
Через час он забыл обо всем окружавшем его. Будто молния озарила перед ним мир, ему неведомый, людей необыкновенных!
Воины-герои в живописных одеждах, храбрые «лыцари» бились с врагом, не щадя жизни, отдавая могучие свои сердца любимой отчизне… Гриша слышал их речи, не все слова понимал, но он слышал их — под лязг кривых сабель, среди блеска копий. И дым пожарищ грозно подымался к небу, и Гриша сам был там, вместе с воинами, иначе разве увидал бы он так близко, так ясно Тараса и Остапа?
Книгу эту он читал много дней подряд. В классе он теперь сидел до того задумчивый, что Голотский спросил его с участием:
— Живот болит, что ли?
Кругом захихикали, но и это его не задело.
После урока его ласково поймал за руку Виктор Аполлонович, отвел в сторону и промурлыкал мелодично:
— За тобой, голубчик, долг. Ты помнишь?
— А, да, — словно проснувшись, сказал Гриша.
— Помнишь? Прошло уж достаточно времени… Ну хорошо, дружок, я еще подожду.
Нет, и эта зловещая ласковость надзирателя не могла отвлечь Гришу от его мыслей.
В первое же воскресенье он сказался больным, лег в постель и опять взялся за полюбившуюся ему книгу.
Какие люди жили на свете, какие люди! А может быть, и сейчас где-то живут они?.. И живо товарищество?
«Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество… Нет уз святее товарищества!.. Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей».
Как нужно Грише такое товарищество, такая беззаветная, верная дружба!
Он читал до вечера. И когда кончил, перевернул последнюю страницу, — заплакал.
Он был один в комнате и не стыдился своих слез.
Не ходить ему по земле с кривой саблей на боку, в широких — с Черное море — шароварах, не летать птицей на лихом коне, не врубаться смело в ряды врагов.
Вот она, его участь: постылая комната с оборванными, в цветочках обоями. И цветочки-то выдуманные, противные, как розовые прыщи. А завтра — класс с мутными, замазанными мелом окнами, с лиловой кляксой на стене…
Вырастет он… пусть даже станет инженером или кем там? Землемером? Будет ходить по скучному городу в штанах на штрипках, как у Виктора Аполлоновича, мимо вывесок с синими баранками.
Какая бедная жизнь ждала его — и это после того, как он узнал про Запорожскую Сечь! А ее уже нету, Сечи. Ее не вернешь… Не вернешь, это Довгелло верно сказал.
Через несколько дней Гриша случайно услышал, что Петр Дерябин — сын донского казака. Об этом говорили (почему-то вполголоса) два первоклассника. Впрочем, понятно, почему они говорили об этом вполголоса: это было как бы данью уважения Петру Дерябину — донского казака в Прибалтике не на каждом шагу встретишь.
Но почему сам Петр ни разу об этом не обмолвился? Почему не похвастался своей казацкой кровью?
Нет, первоклассники просто выдумали. За ними это водится. У них один второгодник, по фамилии Сементковский-Курилло, рассказывал всем, что он граф. А оказалось, что никакой он не граф.
Да что тут гадать понапрасну? Гриша пошел искать самого Дерябина; искать долго не пришлось — тот оказался неподалеку, на лестничной площадке. Он нетерпеливо глядел на Гришу, взволнованный, веселый, румяный, — должно быть, хотел что-то сказать, но Шумов поспешно заговорил первый:
— Правда, что твой батька — казак? С Дону?
Петр Дерябин посмотрел на Гришу быстрым взглядом и неожиданно помрачнел, насупился.
Гриша догадался: наврали таки первоклассники!
— Неправда, значит, — проговорил Гриша с обидой, будто Дерябин виноват был в чужой выдумке.
— Правда! — Тон у Петра сразу стал сердитым. — Правда! А тебе что за дело до моего батьки?
— Ты с чего взвился-то? Мы тут бежать на Дон решили, — сказал Гриша, вспомнив Довгелло, — я… и еще один. Я и подумал: может, и ты с нами?
— Нет, я не побегу, — хмуро ответил Петр.
— Тебе и тут хорошо — так, что ли? — с насмешкой спросил Гриша.
— Нет, мне тут плохо. Я арифметики не люблю — смерть. Наверно, я на второй год сяду.
— Тогда бежим… Вместе!
— А почему на Дон? Туда пока доберешься, ноги сотрешь.
— Зато там люди особенные.
— Чем же это они особенные? Есть хорошие, а есть — хуже не бывает! Я-то лучше знаю. Ну ладно, бросим это. Вот что, мне надо с тобой потолковать. Пойдем сегодня из училища вместе. Не беда, что нам с тобой в разные стороны, — я тебя провожу.
— Нет, я тебя, — великодушным тоном сказал Гриша.
— Ладно, — так же примиренно закончил разговор Дерябин.
Значит, все-таки он казак!
Гриша с нетерпением ждал конца уроков, а дождавшись, так летел по лестнице в раздевалку, что Стрелецкий остановил его и сказал строго:
— Забыл, где находишься? Ты многое способен забыть, мой милый, я это заметил!
Гриша хотел было идти дальше — внизу у вешалки стоял уже одетый в пальто Дерябин, — но Виктор Аполлонович снова удержал его:
— А про кондуит ты забыл? Есть, есть такая уздечка на вашего брата: кто только начнет забываться, того мы — в кондуит.
— За что это он тебя? — спросил Петр, когда надзиратель был уже далеко.
— За то, говорит, что я забываюсь. Многое, мол, забыл. А я и забыл-то всего про шесть копеек, которые задолжал ему. Да и не забыл, а просто не было их у меня.
— А сейчас есть?
— И сейчас нету.
Мальчики вышли на чугунные ступени. Погода была мало подходящей для прогулок: искоса сек по лицу мелкий, упрямый дождик, у крыльца скопилась большая лужа. Старательно обойдя ее, Дерябин спросил:
— Давно ты задолжал «голубчику»?
— Давно.
Петр даже присвистнул:
— Фи-ю! Попался ты теперь, значит.
— Почему это — попался?