Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)
Анна Васильевна подошла к раненому.
— Пить, пить!.. — попросил он, не открывая глаз.
Сестра сделала движение к кипятильнику, но уже навстречу ей на цыпочках с непостижимой скоростью, однако совершенно бесшумно, с металлической кружкой в вытянутой руке приближался огромный матрос.
— Вылечим, матросики… — примиренно проговорила сестра, приподнимая голову командира и поднося кружку к потрескавшимся, сухим губам.
Я прислушался к ее несильному голосу, и вдруг впервые в жизни меня наполнило необыкновенное чувство удивления перед тем, что произошло. Несколько минут назад все в вагоне были чужими и всё чужим — матросы держали сестру за руки, Баскин подозрительно оглядывал нас, — а теперь всё соединилось; каждый понимает другого с полуслова, точно прожил с ним много лет.
— Чаевничать, товарищи граждане!.. — позвал Баскин нас с Ласькой.
…Мы едем третьи сутки. Ночь. Все в вагоне спят, только Коля Трубицын стоит рядом с сестрой у окна и, прижавшись к влажному стеклу, читает:
Вся планета предо мною,Озаренная луною…Мы на ней одни с тобою…Мне нравится его запинающийся, точно недоумевающий голос.
— Чего вы такой печальный? — спрашивает сестра.
— Это так… Это только когда я стихи составляю…
— А вы можете веселое придумать?.. Для меня…
Паровоз протяжно гудит, поезд сбавляет ход и останавливается. Сонно дышат матросы, и что-то шуршит за окном.
— Стали, — говорит Коля. — …Сам-то я ничего, веселый, а когда стихи составляю…
— Николай! — окликнул командир. — Разведай, почему остановка.
— Есть разведать!
— Машинист говорит — топлива нет, — доложил он, вернувшись. — А до станции двадцать семь километров, кругом степь…
— «…озаренная луною», — подсказал командир.
— Так точно — светло и просторно, красота такая… — задумчивым своим голосом подтвердил Коля.
Поезд стоял, чуть покачиваясь от степного ветра, и поскрипывал могучими рессорными пружинами.
— Буди ребят! — приказал командир. — Будем перегородки рушить.
Огромный матрос с размаха ударил топором по полке. Еще один удар, и полка упала на пол. Раз, раз, раз… — и разлетелась перегородка. От расколотого дерева в вагоне запахло лесом. Тени качнулись по стенке вагона, как вершины сосен.
…Уже давно снова стучат колеса, только теперь совсем близко, под шинелью, под полом, и кажется, что поезд идет быстрее.
Мы лежим рядом с командиром.
— Приедете в Москву, — говорит Родионов, — найдите школу-коммуну. Запомнили? Тимофею Васильевичу Лещинскому передайте низкий поклон от меня. Он из вас большевиков сделает. Запомнили?
— Запомнили, — отвечаем мы.
У БЛАГОРОДНЫХ ДЕВИЦ
У письменного стола пригорюнился небритый мужчина в потертой кожаной куртке, с коротко остриженной, колючей, как у ежа, головой, а рядом в кресле — длиннолицая костлявая женщина в черном платье с такими белыми манжетами и воротничком, что кажется, будто они покрыты инеем.
Я устал, голоден, и мне страшно в этой холодной комнате с замерзшими синими окнами и пустыми позолоченными рамами на стене. Особенно страшно становится, когда на меня поглядывает женщина в черном платье.
К счастью, она сразу отворачивается. Очевидно, ей не доставляет удовольствия смотреть на такое замерзшее и несчастное существо.
…Пока мой спутник рассказывает обо мне, я тоже вспоминаю непоправимые события сегодняшнего вечера.
После обеда поезд наконец прибыл в Москву. Анна Васильевна пошла с матросами и раненым командиром, велев нам с Ласькой ждать и никуда не отлучаться.
Они долго не возвращались, и Ласька отправился на поиски.
Начало темнеть, перрон опустел, я посмотрел вверх и увидел, что небо над головой звездное, но клетчатое, совсем не такое, как в Бродицах: в одной клетке звезды блестящие, разноцветные, а рядом — тусклые и мутные, точно вывалянные в ржаной муке. Я не знал, что это оттого, что над перроном стеклянная крыша, где одни квадраты выбиты, а другие затянуты пылью.
Я ждал, ждал и побежал за Ласькой.
На заваленной сугробами площади увидел женщину, очень похожую на Анну Васильевну, свернул за ней в пустынный переулок и не нашел дороги назад; плутал, пока не натолкнулся на красноармейцев у костра. Один из них, Николай Чижов, и привел меня в этот самый ближний детский дом.
— Значит, так надо понимать — сирота и безнадзорный! — проговорил человек в кожаной куртке, повернулся в кресле и неуверенно спросил: — Наш контингент, Варвара Альбертовна?
— Решайте, — пожала она плечами, — вы заведующий, товарищ Струков.
Струков молчал.
— Насекомые есть? — спросила женщина, взглянув на меня.
Я не понял, что она обращается ко мне.
— Воши е? Вот чем дамочка интересуются, — пояснил Чижов и, не дожидаясь ответа, в упор глядя на Варвару Альбертовну, резко сказал: — Ты голову не дури мальцу! Есть, так выведешь, не велика цаца. Царей и то вывели!
От его сильного голоса стало спокойнее и захотелось задать вопрос, который давно меня занимал: везде ли уничтожили царей, и как, например, обстоит с этим в Мексике?
— Вы заведующий, вы и решайте, товарищ Струков, — высоким голосом проговорила длиннолицая дама. — Но я обязана обратить ваше внимание на угрожающее снижение интеллектуального уровня в нашем учреждении. Уг-ро-жа-ю-ще-е! Ребенок, который не знает, что такое насекомое… Как хотите, но это непостижимо.
— Вот какое дело, братики, — начал Струков, когда Варвара Альбертовна покинула кабинет. — Сейчас-то у нас детдом № 6, а в недавнем проклятом прошлом — Институт благородных сирот. Раскумекали? С одного краю — благородные, а с другого — сироты. К какому классу пришпилишь? — Он стоял перед Чижовым, поглаживая колючую, рыжеватую голову. — Разберись вот…
— Ты раньше с мадам разберись, — перебил Чижов.
— С Варварой Альбертовной? — Лицо Струкова сделалось неуверенным, почти испуганным. — Она что? Вроде военспеца — три языка знает.
— Бывает, что и военспецов под ноготь, — оборвал Чижов.
Он приподнял меня за плечи и громко, чтобы слышал не только Струков, но и все обитатели этого чужого и неласкового дома, добавил:
— В эшелон нужно, а то бы посмотрел, какие тут благородные классы. Через годик, бог даст, разгромим беляков, вернемся с товарищами, тогда разберусь. А ты, директор, — знай линию веди; живы будем — спросим; у нас рука тяжелая.
— А как же! Со всей революционной твердостью… — бормотал Струков, провожая Чижова к дверям. — Вот и портреты были: вдовствующая императрица Мария и генерал при орденах — вырезали беспощадно.
Голос замолк. Я остался один посреди пустынного кабинета, не понимая еще по-настоящему, какое это несчастье потерять последнего близкого человека.
— Ну, братик, примеряй! — приказал Струков, возвращаясь со свертком одежды. — Надо бы искупать тебя — дров нет… Свое скидай — тут полный комплект… Поживей, братик, не разглядывай — Варвара Альбертовна придет, не похвалит.
Я натянул странные штанишки и рубашку, подшитую тонкой полоской кружев, неудобные черные шаровары и серую кофточку; примерил капор с длинными лентами и черный салоп на вате.
— Девичье, — объяснил Струков. — Ничего не поделаешь, приспосабливаем что есть.
Старая моя одежда грудой валялась на стуле, серые ленты сосульками свисали с капора, и вдруг ясно представилось, что Чижов не вернется, а без него попробуй отыщи в огромном городе Лаську, или моряков, или Анну Васильевну. Да и никогда мне не выбраться отсюда без него.
— Главное — дисциплина! — строго проговорил Струков.
В дверях за ним стояла Варвара Альбертовна.
— Солдат ушел? — спросила она. — Надо проветрить комнату, но у меня нет сил, мосье Струков… Какая грубость! И это в стенах учреждения, которое посещали члены августейшей фамилии и завнаробразом товарищ Грибов! Вы знаете, что я приветствовала революцию, хотя и не дралась на баррикадах. Но разрешите мне думать, что и Степан Разин был комильфотней этого субъекта.