В неосвещенной школе
Отодвинув листки-письма в сторону, я стал вчитываться в статью, занявшую целых четыре страницы. Начиналась она так: «Прошло больше года, как умерщвлен| ставленник совета объединенного дворянства председатель совета министров Столыпин. Напрасно кое-кто надеялся, что со смертью этого погромщика, покрывавшего страну «столыпинскими галстуками» — виселицами, изменится и политика царского правительства. Столыпинская крестьянская реформа рассчитана была на то, чтобы царизм нашел себе опору в кулачестве, а помещичье землевладение осталось бы по-прежнему нетронутым… С первых же строк мне стало ясно, что хотя статья была написана той же рукой, что и письма с мест, но автор ее в политике чувствует себя, как рыба в воде. «Уж не «лавочник» ли?» — мелькнула у меня догадка. Ссылаясь на события, описанные в письмах с мест, автор проводил ту мысль, что у трудового крестьянства и у рабочих враг один — царизм. Его-то и должен свергнуть народ под руководством пролетариата. Конечно, статью эту я не переделывал, а только исправил грамматические ошибки (их, кстати сказать, было немного), зато я нашел ключ к обработке писем с мест, так по крайней мере мне показалось. И до поздней ночи я не вставал из-за стола.
Зойку я ждал с трепетным нетерпением и каждое утро считал, сколько остается дней до ее приезда. В то же время мною все сильнее овладевал страх, что я не успею к сроку выправить все письма или сделаю не так, как следует Под влиянием этого страха я опять перечитывал уже дважды выправленные письма и каждый раз находил, что подправить. Особенно трудно мне было придумать заголовок. Так я трижды менял его для письма о заключении в арестный дом спившегося Кравченко и наконец остановился на строчках из стихотворения Никитина, только чуть перефразировал их:
Да по чьей же он милости пьяницей сталИ теперь ни за что пропадает?Письму о занесении доменщика Крутоверцева в черный список я дал сначала название «Не смей жаловаться», потом заменил его «Черным делом», потом решил, что лучше всего назвать просто — «Черный список». Но так ни на чем окончательно и не остановился.
А письмо о повесившемся я назвал «Трагедия в Кулебякиной». Чувствовал, что не то, и все-таки не придумал ничего лучшего.
Зойка появилась даже раньше, чем обещала. Когда она осторожно постучала в дверь (а было это в два часа ночи), я выхватил из-под тюфяка заготовленный пакет и положил его около печи: в случае чего, все было бы брошено на горящие угли.
И как я обрадовался, услышав через дверь ее шепот:
— Митенька, открывай скорей.
Я снял болт и медленно, чтоб не щелкнуло в замке, повернул ключ.
— Открывай шире, а то он не пройдет.
— Кто — он? — не понял я и встревожился.
За Зойкой, положив ей на плечо голову, стоял конь.
— Иди, Гриша, только не стучи ножками.
Она взяла коня за уздечку и повела прямо в класс. Такое могла придумать только Зойка.
Гриша остался в классе, а мы с Зойкой ощупью прошли через класс в мою комнату. Пакет я опять сунул под тюфяк.
— Понимаешь, — шептала она, — нехорошо, если кто увидит ночью коня около школы.
— А если кто увидит его в классе?
— Что ж, подумают, что он пришел учиться, — засмеялась Зойка. — Никто не увидит: я уеду до рассвета.
Я зажег ночник. По комнате разлился слабый, синеватый от колпачка свет.
— Вот привезла тебе подарок, — сказала Зойка, вынимая из брезентовой сумки и расправляя темные с помпончиками занавески. — Хоть твои окна на улицу не выходят, а так все-таки надежней. Да и тебе уютней будет, а то совсем в комнате голо.
Из двух моих окон одно выходило в класс, а другое—в застекленные сени, поэтому в комнате даже днем было полутемно, тем более что я окна закрывал газетами. Зойка прикрепила занавески, отошла к двери и оглядела комнату: да конечно же, стало гораздо уютней. От удовольствия мы оба засмеялись. Теперь уже можно было и лампу зажечь, не опасаясь, что кто-нибудь увидит мою ночную гостью.
Зойка сняла ватник и сапоги, а на ноги надела комнатные туфли, извлеченные все из той же вместительной брезентовой сумки.
— Какая ты стала грациозная и… домашняя, — сказал я. — А девчонкой была длиннорукая, долговязая… и противная задира.
— Противная, а сам цыплят для меня крал.
— Я?!
— Забыл? А кто принес двух цыплят, когда я болела? Я потому и на ноги встала, что бабка мне из тех цыплят суп варила.
— Так я ж их на базаре купил. Украл из кассы в чайной полтинник и купил.
— Ну, полтинник украл — не все равно! — Зойка подошла ко мне и потерлась щекой о мою щеку. — Ох, я ж и любила тебя девчонкой!
— За цыплят?
— За все: и за цыплят, и за «Каштанку», которую ты мне, больной, читал. Из-за той «Каштанки» я и в цирк подалась. Думала, сделаюсь знаменитой акробаткой, тогда и ты меня полюбишь.
— Да я и так любил тебя, Зойка, — сказал я, прижимая ее золотую голову к своей груди.
— Любил, да не так, — загадочно ответила она я мягко отвела мои руки. — Что у тебя есть? Я голодная.
— Картошка есть, огурцы, цибуля. И еще бутылка недопитого попом пива.
— Тогда пируем! Кстати, я его, попа твоего, сегодня встретила на шляху. Ехал куда-то по требам. Увидел меня, кричит: «Эй, Диана (видишь, я уже Дианой стала у него), когда в Новосергеевке будешь?» Я заглянула в сумку, будто проверила почту, и сказала: «Завтра». — «Ну, так встретимся: я там урок даю». Помахал мне шапкой и покатил дальше.
— Завтра? — удивился я. — А мне говорил, что через месяц. Может, и вправду ты ведьма? Приворожила попа.
— Может, и вправду, — угрожающе сдвинула Зойка брови. — Рыжие — все ведьмы. Так где ж твоя картошка?
И вот мы пируем. До чего ж вкусно! Еще вкуснее, чем тогда, с Илькой. А уж как уютно! И эта уютность, как ни странно, неотделима от глухих постукиваний Гришиных копыт за стеной.
— Господи, ведь он тоже голодный! — спохватывается Зойка. И приподнимает занавеску на окне. Почти упираясь головой в стекло, на стол смотрит Гриша. Он шевелит черными губами, будто что-то шепчет. — Как думаешь, будет он картошку есть? — Зойка берет со стола несколько картофелин, кусок хлеба и несет в класс. А вернувшись, говорит: — Почему я так люблю лошадей и собак? Вот удивительно! И они меня тоже. Во всех цирках дрессировщики мне сцены ревности устраивали: «Ты, говорили, отбиваешь у нас наших питомцев!»
Она убрала тарелки, вымыла их в кухне и вернулась ко мне с лицом, ставшим вдруг суровым, даже требовательным:
— Ты приготовил?
— Приготовил, — упавшим голосом ответил я. — Но не знаю, насколько это мне удалось.
— Дай.
Я полез под тюфяк.
— И больше под тюфяк не прячь.
— А куда же прятать?
— Надо подумать. Может, устроим здесь где-нибудь потайное местечко, а может, в балке сделаем пещеру и будем заваливать ее камнями. Оттуда я и буду забирать.
— Но… — Я замялся. — Но тогда мы будем видеться реже?
— А что важнее? — спрашивает Зойка и смотрит на меня ледяными глазами.
— Да, конечно… — вяло отвечаю я. — Так бери же пакет.
Беззвучно шевеля губами, Зойка прочитала листок за листком.
— Ты очень много поработал, — наконец сказала она. — И многое лучше стало, даже мне видно. Но окончательно скажут «там». Завтра я опять приеду. А теперь выпускай меня.
— Так ты думаешь, я справлюсь с этим делом?! — обрадованно спросил я.
Вся суровость с лица Зойки мгновенно сошла.
— Митенька, — обдала она меня теплом своих подобревших глаз, — да разве только с таким делом ты справишься! Да ты… Да мы с тобой… — Она не договорила и крепко обняла меня. Ее ресницы вздрагивали у меня на щеке. — До завтра, — шепнула она, отрываясь от меня.
В классе я прижал к себе лошадиную голову и растроганно сказал:
— Гриша, дай я тебя поцелую.