Рука дьявола
— Ладно. Хорошо. Езжай, Лукич. А ты, браток,— хлопнул Леньку по плечу,— крепись. Авось обойдется все и мамка твоя отыщется...
Семен Лукич взял Леньку за плечо, подтолкнул вперед.
— Айда, нечего сопли пущать. Счас тебя в баню, а потом щей полну чашку.
Глава 4.
ОХОТА НА ДЬЯВОЛА
Это было в начале 1921 года, а теперь лето в разгаре. Четыре месяца уже живет Ленька у Заковряжиных. Изба у них отменная — высокая, просторная, светлая, единственная, пожалуй, такая на всю Заовражную сторону. И двор хороший: стайка с сенником, новая, срубленная из толстых бревен конюшня, завозня. У Заковряжина пять коров, четыре коня, овцы, свиньи. А семья-то всего с гулькин нос: он сам, Семен Лукич, его жена, тетка Авдотья, да Яшка. Есть у них еще две дочери, но они уже повыходили замуж и разъехались по другим селам.
Богато живет Заковряжин. Богато, но ему еще далеко до Кузьмы Ферапонтыча Ощепкова или мельника Фомы Тихоновича Барыбина, богача, поди, на всю волость. А Семену Лукичу очень хочется дотянуться до них, хоть немного подравняться с ними по богатству. Вот и лезет он из шкуры, жадничает, скупится, готов, пожалуй, всех своих голодом уморить, лишь бы копейку лишнюю удержать в руках.
К Леньке Семен Лукич относится, как, впрочем, и ко всем, ровно: не шумит, не ругается, не бьет. Но однажды случилось так, что Ленька позабыл принести ведерко дегтя из оглоблинской лавки. Делал какую-то другую работу и забыл. Уже к вечеру, когда Семен Лукич приехал откуда-то, он подозвал Леньку и молча ткнул пальцем в порожнее ведро.
Ленька заторопился было что-то сказать, да осекся на полуслове: на него смотрели не мигая тяжелые, холодные глаза Заковряжина. От него, от этого взгляда, Леньке вдруг стало нехорошо, даже ноги ослабели. Он подрагивающей рукой взял ведро и пошел к калитке.
Лавка была уже закрыта. И как ни боялся Ленька злющих оглоблинских цепных собак, а пришлось идти на дом. Он уговаривал лавочника налить дегтя, просил и даже заплакал от отчаяния. Оглоблин, наконец, смилостивился, велел своему работнику нацедить ведерко.
Когда Ленька принес деготь, Семен Лукич обмакнул в него палец, осмотрел оценивающе, понюхал, потом произнес почти ласково:
— Вот так-то... И штоба это в последний раз. А не то...
С той поры Ленька просто леденеет, когда увидит вдруг уставившиеся в него белые глаза Семена Лукича.
А уж про Заковряжиху и говорить нечего. Крикливая, бешеная, драчливая, она возненавидела Леньку сразу, с первого взгляда. Как только увидела его в избе, заорала на Семена Лукича, побагровев от натуги:
— Эт-то еще что за такое? На кой леший привел это пугало? Что у меня тута — богадельня, чтоб всякую падаль собирать? Убирай его отседова, али я сама вышвырну!
Даже Семен Лукич тогда несколько оробел, растерялся.
— Што ты, што ты, мать! Не ори, уймись... Ить ишо не разобралась в деле, а базлаешь на всю улицу.
Потом Ленька слышал, как он говорил с теткой Авдотьей в горнице.
— Ты, мать, не очень уж того... Не объест, чай, а сгодится. Оклемается, поокрепнет, глядишь, работник будет. Время-то вишь какое: со всех сторон совдепы жмут. И насчет работников строжатся. А тута в семье будет жить, будто свой... Спроса меньше.
Заковряжиха, должно быть, в конце концов согласилась с Семеном Лукичом, однако отношения к Леньке не изменила: так и осталась лютой и ненавистной.
Много пришлось натерпеться и от Яшки. Когда Ленька появился в заковряжинской избе, Яшки не было — гостил у своей старшей сестры в соседнем селе. Вскоре Семен Лукич привез его, сразу же позвал Леньку и, остро поглядывая на него, произнес, как всегда, негромко, внятно и твердо:
— Вот мой сынок Яков, мой наследник, а твой друг и хозяин. Люби его, услужай, и тебе лучшее будет.
Яшка обрадовался, взялся командовать Ленькой, просто упивался своей властью: подай ему то, принеси другое, сбегай туда-сюда, а чуть что Ленька сделает не так — бьет. И метит не куда-нибудь, а в лицо или под дыхало, чтоб больнее было. Или начнет щипать до синяков.
Долго он мытарил Леньку. До тех пор, пока однажды Ленька от обиды и дикой боли, сам не соображая того, двинул Яшку по уху.
Крепко влетело тогда Леньке, но с той поры Яшка стал опасаться его и больше не мучил своими проклятыми щипками.
Однако как ни худо жилось Леньке, он уже был не тем заморышем, что едва добрался в памятный зимний день до заковряжинской избы: отъелся малость, избавился наконец от непрестанной сверлящей боли в животе. Да и солнышко сделало свое: обожгло, обмеднило некогда бледные до синевы лицо, шею, руки.
Пообвык Ленька в Елунино. Дружками-товарищами обзавелся. Особенно сдружился он с Шумиловыми. И с Варькой, понятно, хотя девчонка она, прямо сказать, вредная и въедливая. У нее одни смешки на уме да всякие шуточки. «Лень, а пошто у тебя уши как у мыша летучего?»; «Лень, ты знаешь на кого похож? На подсолнушек. Такой же рыженький, конопатенький, и шея тонкая». Балбесина.
Ленька ходит, в общем-то, к Митьке. И не просто так ходит, чтобы время бить. Нет. У Леньки к Митьке дела, разговоры всякие.
В последние дни он еще чаще засновал к Шумиловым: нужно было поговорить об очень серьезном и очень важном для Леньки деле.
Но этого никак не удавалось сделать: то Митьки не было, то Варька торчала рядом. Ленька вообще всегда немел при Варьке, а в этот раз подавно. Боялся: а ну как Митька откажет в его просьбе? Тогда Варька натешится вдосталь — совсем задергает его, засмеет.
А дело было не шуточное: Ленька хотел попросить Митьку взять его в отряд самообороны, что создал в селе председатель сельсовета Захар Лыков.
Весною еще, когда уже стаял снег, а невысокие гривки ощетинились ровной зеленой травкой, в Елунино стали приходить тревожные вести, что в борах, мол, появились какие-то разбойные люди, которые нападают на небольшие приборовые села, убивают коммунистов, жгут сельсоветы, зорят дворы и хозяйства тех, кто воевал против Колчака. Поговаривали с ужасом, что теперь будто пришел черед ждать незваных гостей в Елунино.
Захар Лыков не стал, как другие, отмахиваться от этих слухов, быстро собрал из молодых мужиков, своих товарищей, и парней-комсомольцев отряд самообороны. Потом, все так же ничуть не мешкая, съездил в уездный город и привез оттуда несколько настоящих наганов и винтовок со штыками.
И вот две недели уже, как этот отряд шагает солдатским строем по селу или уходит далеко в степь и там бахает по каким-то целям.
От этих выстрелов — то залпами, то в одиночку — у Леньки прямо дух замирает: все бы отдал, только бы попасть в отряд да получить наган. Он видел его. У Митьки. Небольшой такой, черный и грозный. Митька даже подержать давал его Леньке, а пальнуть, сколько ни просил, не дал. Вот и хочет Ленька уговорить Митьку взять его в отряд. Конечно, Митька не командир, но как-никак, а председатель комсомола. Неужто Лыков не послушает его и откажет?
Все, пожалуй, уладилось бы, Митька, конечно, помог бы Леньке, да вдруг эта проклятая метка на воротах! Она все испортила, все перевернула. Митька теперь почти не бывает дома — все у Лыкова в сельсовете. Да и Леньке забот привалило: днем по хозяйству занят, а ночью шумиловскую избу сторожит.
Легко сказать: сторожит. А попробуй-ка незаметно проберись в шумиловский двор, да влезь на завозню, да просиди там ночь. А ночи, они и летом всякие бывают, иная остудит — зуб на зуб не попадет.
Уже две ночи сторожил он, а никого больше не видел у шумиловского двора. Нынче будет третья ночь.
Как только стемнело, Ленька оделся потеплее, взял припасенную еще с ужина краюху хлеба с луком, прихватил для смелости старый, почти сточенный топор и быстро, без возни и шума пробрался на свое место — на крышу завозни. Там он удобно умостился на остатках копешки прошлогоднего сена и притих.
Он лежал, смотрел на звезды и думал о том, как вдруг ему повезет и он высторожит того черного с лапищей. Теперь-то он не забоится его — не побежит, шуганет от Шумиловых так, чтобы навсегда отбить охоту шастать по ночам. Тогда Варька поймет — мышь он летучий или нет...