ЧП на третьей заставе
Но у Сурмача что-то не лежала душа к бывшему фотографу царской тюрьмы.
— А ежели Демченко и в самом деле без патента? И материалы на черном рынке покупает? Тогда как же? Враг — он и есть враг!
Аверьян всех людей делил на два лагеря: «наши» и «враги». По его понятиям середины нет и не должно быть. Вот и в песне поется: «Кто не с нами, тот наш враг».
Ласточкин, грозный, в представлении многих, чекист, вдруг стал каким-то невероятно простецким, домашним. Поскреб пятерней затылок, виновато улыбнулся. И вмиг просветлели оспинки на лице.
— Время трудное, тяжелое… Старое мы разрушили, новое построить не успели. А людям-то каждый день есть надо… Ну, хотя бы два раза. Кому, по-твоему, в такое время тяжелее всего приходится?
Аверьян не знал, что ответить, и вообще весь этот «жалобный разговор» был ему непонятен. «К чему клонит Иван Спиридонович? О чем это он?»
А Ласточкин смотрел на молодого чекиста, который нравился ему своей горячностью, своей хваткой, дотошностью, невольно вспоминая себя в эти годы. Отец утонул в море. Мать рано умерла, оставив Ивану одно завещание: против силы но восставать, всякому бьющему покоряться. «Тихому-то, Ванюша, спокойнее живется. Вот отец твой бунтовал… А чего достиг?»
— Тяжко сейчас рабочему люду, особенно городским. Ни запасов, ни капиталов… Пять лет бедствует страна. Какое было барахлишко — давно променяли в селах на картошку. А дети есть хотят, а дети с голоду пухнут. И умирают. Государство все это видит, но помочь пока в полную меру еще не может. В такой ситуации друга за врага не трудно принять. Иной трудяга идет на черный рынок, потому что идти больше ему некуда. Конечно, есть и сволочи дремучие. А мы с тобой, Аверьян, на то и поставлены народом, партией, чтобы разобраться, где настоящий враг, а где случайность, ошибка поневоле, по необходимости. Надо уметь прощать человеческие слабости, надо уметь отличать подлость от несчастного случая, словом, чекисту положено иметь при горячем сердце еще светлую голову.
В чем-то не соглашался Аверьян с такими рассуждениями Ивана Спиридоновича. Но он безгранично верил этому мудрому человеку. «Конечно, по одному закону надо карать врагов, а по другому — миловать друзей. Это уж точно».
ТОТ, КОТОРОГО УБИЛИ
Белояров — на семи дорогах. Узловая станция. Но добраться до него из Щербиновки все равно нелегко. На проходящий поезд не сядешь. Даже если ты вырвал у кассира билет, это еще ничего не значило. Проводники предпочитали держать тамбуры закрытыми наглухо: чтобы — ни щепочки, чтобы даже зацепиться было не за что. Разве что тебе здорово повезет и кто-то из пассажиров выходит на твоей станции… Но тут ты должен проявить изворотливость циркового клоуна-акробата и прошмыгнуть в приоткрытую дверь или хотя бы всунуть в притвор ногу, чтобы с этого плацдарма потом начать затяжные переговоры с проводником, совать ему под нос билет с мандатом. А он будет истошно вопить: «Вагон — не резиновый, местов нету!»
Поэтому местные жители предпочитали пассажирским красавцам свой «пятьсот веселый» — пяток стареньких товарных вагончиков-теплушек, оборудованных широкими — от прохода до стен — нарами в два этажа. На обшарпанных, в далеком-далеком прошлом кирпичного цвета дощатых стенках жила надпись: «8 лошадей или 40 человек».
Из Турчиновки до Белоярова — километров тридцать. «Пятьсот веселый» одолевал их за два с небольшим часа. Останавливался он у каждого овражка, у каждой тропки, у каждого столба, заменявших собою вокзалы. Там его поджидала пестрая, многоликая толпа жаждущих попасть на белояровский знаменитый базар. Едва теплушки, лязгнув звонко буферами, гнусаво пискнув тормозами, останавливались, начинался штурм. В широкий зев незакрывающихся зимой и летом дверей летели корзины, котомки, мешки, ведра… Затем уже втягивались в вагоны или вскарабкивались сами хозяева. Машинист не отправлял поезд, пока с насыпи не поднимется последний пассажир. Но все равно спешили, ругались до хрипоты, до драки.
Сурмачу повезло, он успел юркнуть в полупустой вагон и занял место на средних нарах у окошка, забитого для тепла досками. В ногах у него на вершковом гвозде, вбитом в стенку, висел фонарь, который никогда не зажигали, — свечки в нем от роду не бывало. Коснулся фонаря сапогом. Железная кубышка качнулась, казалось, дала толчок поезду.
— Слава тебе, господи! — кто-то из женщин громко возблагодарил бога за то, что тот был сегодня к ней особенно милостив и отправил «пятьсот веселый» из Щербиновки без заметного опоздания.
Аверьян улегся поудобнее, посматривая на человеческий разноголосый муравейник, который кипел, матерился, стонал внизу.
Лениво постукивали колеса на стыках. Времени с избытком.
«Ольга…» Какая она? Встретит ее Аверьян — из тысячи узнает. А вот вспомнить выражение лица не может. Круглолицая. Милая. И все. Да, еще он помнил ее глаза: добрые, доверчивые. Пожалуй, ничего больше в его памяти не сохранилось. До обидного мало! Но будет больше. Вот разыщет он ее в Белоярове. А ото совсем не трудно сделать. Спросит в милиции, куда ему все равно надо зайти: «Где тут у вас акушерка с племянницей живут?»
* * *Милицию нашел без особого труда. Шел-шел по улице, заплывающей грязью, и вдруг дом с широким крыльцом. Над крыльцом — козырек, крытый новым тесом. На крыльце — две лавочки. «Для посетителей».
Дежурный — бывший красноармеец в шинели неряшливого вида. Поседевшая от времени, обветшалая, она висела на худых плечах, как на палке.
Дежурный перематывал обмотки. И пока не завершил эту сложную, требующую сноровки и ловкости операцию, не оторвался от занятия, хотя посетитель в кожаной куртке стоял перед ним. А освободившись, натужно выпрямился, упираясь обеими руками в поясницу:
— Слухаю.
— Мне бы переночевать тут у вас. Я из ГПУ, — пояснил Аверьян.
Дежурный долго рассматривал мандат.
— А чего не переночевать, — согласился он, возвращая документ. — Место на лавке не протрешь.
Узнав, что уполномоченного ГПУ интересует местный фотограф Демченко, дежурный долго выяснял, что именно привело чекиста к этому человеку, и обрадовался, когда Аверьян ответил:
— Надобно порыться в старых фотографиях.
— Беспокойный мужик, — осуждающе произнес дежурный, усаживаясь на лавку возле стола, прижавшегося к невзрачному подоконнику. — До всего ему дело: и до помоев, что бабы на улицу выплескивают (летом, говорит, заразы не оберешься), и до хлеба, на котором пекарь с продавцами наживаются, и нас, милицию, поругивает: дескать, на черном рынке развели спекулянтов. Но городок маленький: все друг друга в лицо знают. Появился ты, а спекулянты весь запрещенный товар заховали. И только ухмыляются, поглядывая на тебя.
— Городок маленький, а черный рынок самый большой в округе, — пробурчал недовольный Аверьян.
Милиционер в этом был, конечно, не виноват, и напрасно Аверьян вот так на него… Раздражение шло от усталости, от нудно ноющей под ложечкой пустоты, порожденной вечным голодом. К этим чувствам примешивалась досада: в старенькие сапоги набралось столько воды — хоть выплескивай. И она там чавкала, наливая тело костенящей усталостью.
— Железная дорога виновата, — начал оправдываться дежурный. — Со всех сторон поезда жалуют: и в день, и в ночь. А своего ГПУ нет… Вот базарным королям и живется привольно.
Оказалось, что Демченко обитает рядом с милицией, за углом. Дежурный вышел на крыльцо и показал в жидкую, вечернюю темноту:
— Вон тот, кирпичный, под железом.
Домик ничего. Буржуйским не назовешь, но строил его хозяин при деньгах. Ставни закрыты наглухо. Сурмачу даже показалось, что их сто лет уже не открывают: почернели доски от гнили и плесени. Крыльцо с покосившимися, древними ступеньками. На дверях старинная, полинявшая, явно откуда-то перекочевавшая сюда вывеска: «Фотография исполняет все заказы на лучшей заграничной бумаге». Фамилию хозяина фотографии кто-то не очень тщательно соскоблил, легко угадывалась первая буква «Ф» и четвертая — «ять».