Письмо на панцире
Фашисты погасили радость в глазах детей. Вчера ещё весёлые артековки и артековцы стали детьми войны.
Безлюдно стало в Артеке. Хозяевами пляжа стали чайки.
ОДИН ПРОТИВ ТЫСЯЧИ
Отец Виты — радист Иван Павлович Яшков — начал службу в Севастополе ещё за год до начала войны. Но о войне в Севастополе говорили часто, ведь ещё за сто лет до Великой Отечественной тут была война; не одна, а несколько держав напали тогда на Севастополь целой армадой кораблей. Только вся эта армада, а вернее, весь этот военный флот врагов из России так ни с чем и ушёл. Враги не смогли захватить нашей земли, даже самой малости, зато от метких выстрелов наших бомбардиров они недосчитались многих из своего войска.
Окружённые полукольцом военных судов, севастопольцы бились, пока бились их сердца. Раны в счёт не шли. Бьётся сердце, жив боец — значит, стреляет по врагу. И в ряду этих героев-севастопольцев был писатель Лев Николаевич Толстой.
Когда Иван Павлович в первый раз рассказал об этом Вите, та удивлённо спросила:
— Как же так, папа? Толстой же старенький был. А ты говоришь — стрелял.
Папа смеялся:
— Старый, говоришь?
— Ага.
— А я, Вита?
— Ты ещё не старый.
— А какой?
Вита внимательно посмотрела на отца — так, будто увидела его в первый раз.
— Ты не старый.
— Молодой?
— Нет.
— Какой же?
— Средний.
— Ну, правильно, Вита. Я, можно сказать, среднего возраста. Я буду ещё старым. А молодым, Вита, был, это уж точно. Нет такого человека, который бы молодым не был.
— Нет.
— Вот так же и Толстой. А ты его только по картинке знаешь — в рубахе, руки за поясом и борода чуть не до пояса. Так это, Вита, Толстого стареньким нарисовали. А до этого Лев Николаевич тоже был среднего возраста, а ещё раньше и совсем молодым. Тогда-то молодой Толстой и воевал в Севастополе. Был боевым офицером.
— Поняла. Только я не поняла, как это раненые воевать могут. Им больно, у них кровь льётся, они слабеют.
— Ты правильно понимаешь. Но бывает такое, что против всяких правил. На войне это особенно часто случается. В то время, когда Лев Николаевич воевал, рассказывают, сражённые матросы возвращались по ночам к своим. И к рассвету снова шли в бой. Врагов это так пугало, что они бросали сабли, ружья, пушки и стремглав бежали с поля боя.
— Это правда? — Большие глаза Виты делались ещё больше. Она прикусывала нижнюю губу.
— Сто лет назад я в Севастополе не был. А говорю то, что рассказывали. Всяко могло быть. Наши надругаться над мёртвыми врагам не давали и раненых уносили с поля боя. Может, было такое, что враг выстрелил в нашего солдата, увидел, что тот упал, и решил, что убил русского солдата. А ночью этого раненого унесли, перевязали, забинтовали, лекарство дали, и, глядишь, к утру тот самый солдат, которого враг убитым считал, снова в бою. И слух прошёл среди врагов, что возвращались убитые матросы по ночам к своим. И снова дрались, хоть и кровь на них, и бинты, и раны…
Вита задумывалась и гладила волосы, как делают это после мытья. Волосы пружинили — их не пригладишь. Была она девочкой тонкой, узкоплечей, точно её кто-то тянул, тянул вверх и вытянул. На худом лице глаза казались особенно большими и почти всегда круглыми — чуть удивлёнными, будто поразилась Вита чему-то, что-то не поняла. А она действительно не во всём ещё разобралась, но многое хотела понять во что бы то ни стало.
Вот и в тот раз, удивившись, она сказала отцу:
— Значит, папа, такое могло быть, что раненые возвращались в бой. А когда ты воевал, такое бывало?
— Всякое бывало, доченька. Когда фашисты рвались к Артеку изо всех сил, наших там куда меньше было, чем гитлеровцев. И пришёл приказ: всем отходить. А как отходить? Фашисты в спину стрелять будут. Вот уже танки со свастикой появились…
Как же быть?
Выход один: кому-то надо остаться и прикрывать отход наших частей. Тогда-то и было сказано: «Коммунисты, вперёд!»
— И ты вышел вперёд?
— Да, Вита.
— А если бы там был пионер?
— Пионер — значит, первый. Первый там, где трудно.
Он помолчал. Потом повторил, всё так же твёрдо:
— У нас в части почти все были коммунисты или комсомольцы. Вот потому и шагнула вперёд почти вся шеренга бойцов и командиров.
«Много, — сказал майор, который командовал нашим полком. — Нужен один с противотанковыми гранатами у пулемёта».
Один против тысячи врагов. Понимаешь, Вита, что это значило?
Тут из шеренги вышел ещё на один шаг вперёд совсем молодой паренёк и сказал:
— Я останусь! В Артек я попал первый раз сразу же после болезни. У меня в детстве туберкулёз был — думали, не выживу. А как только подлечили, кашлять перестал, меня сюда привезли, и я тут из слабака силачом сделался. Кого хочешь побороть и сейчас могу. Я останусь, потому что я комсомолец, а со вчерашнего дня меня в партию коммунистов приняли.
— И остался? — спросила Вита.
— Остался, Виточка, остался. Помнится мне, что фамилия его была Соловьёв. А может быть, другая. Только мы того парня между собой Соловьём звали. Голос у него был чудесный, и пел он лихо.
По молодости лет Соловьёва оставить не хотели. Но он упрямый был. Остался со стопкой набитых патронами запасных дисков к пулемёту. Прихватил ещё несколько гранат.
Пулемёт этого молодого матроса так раскалился, что шипел, когда на ствол капала кровь храбреца Соловьёва… Ведь на него одного враги шли сплошной стеной. Свинцом его поливали, гранаты швыряли. Представляешь, Вита, танки и масса озверелых гитлеровцев против одного молодого солдата! В то время наши солдаты назывались красноармейцами. Вот это и был настоящий солдат Красной непобедимой Армии! Один против сотен врагов.
— Да, папа.
Вита прижала ладони к щекам, её большие светлые глаза стали, казалось, больше, чем когда-либо.
Она ничего не говорила, но по глазам ясно было, что она ждёт продолжения папиного рассказа.
А папа и не прерывал рассказ. Он только на мгновение прищурился, как бы желая вспомнить, что слышал тогда, увидеть, что видел, а затем продолжал:
— Соловьёва ранили в правую руку, но он левой противотанковые гранаты бросал. В горячке боя просчитался и для себя последнюю гранату не приберёг. Все в дело пошли. Один был, а поди ж ты, так бился, что наши отошли без потерь, а гитлеровцам пришлось по трупам своих же молодого пулемётчика брать., Он к этому вре мени был весь израненный, ни одной не было у него гранаты, ни одного патрона… А всё равно на него сразу десяток фашистов накинулись.
«Кто таков?»
«Иван Петров».
— Его так действительно звали? — спросила Вита. Ты ж говорил — Соловьёв!
— Погоди, не перебивай. Ведь я при этом не был, а только слышал этот рассказ. Может быть, не всё было так, как дошло до нас спустя много лет. Так вот слушай. Фашисты продолжали допрос: «Командира твоего как зовут?» — «Иван Петров». — «Так ты и есть главный?» — «А мы все главные. Коммуна — один дом, и все в нём хозяева».
Иван Павлович помолчал.
Молчала и Вита.
— Его фашисты били… На землю свалили, прикладами били, ногами. А, что говорить… Он, умирающий, всё же отбивался из последних сил. Ну, связали его и сказали: «В последний раз спрашиваем: по какой дороге ваши отошли и как фамилия командира?» А он говорить не мог: губы разбиты, зубов нет. На лице только что глаза видны. Сверкают, не погасли. Набрался сил и что было мочи прошептал: «Несите расстреливать. Иван Петров».
— И понесли, папа?
— Понесли, конечно. Он же лежачий был — весь перебитый, и связанный. Это после того как он фашисту сапогом воткнул, его верёвками крест-накрест перетянули. Так и потащили на скалы, что высятся как раз против Артека, будто выросли из пены морской. Море вокруг скал этих всё время пенится. По морю часть наших войск уходила в Новороссийск, а часть в крымские горы и леса.
Нашего матроса сначала подвезли к одной из скал на шлюпке, а потом волоком тащили по острым скальным камням.