Я люблю нашу улицу...
— Здравствуйте, — запоздало пробормотал я сейчас, впервые встретив ее на улице.
— Мне пломбир, — быстро сказала Галя и потом мне: — Смотри, а я тебе еще возьму, если хочешь.
— Нет, не надо, спасибо.
— Ты домой?
Мне бы сказать «да, домой». Да и куда мне идти, как не домой.
— Я в булочную, — пробормотал я. — Не домой.
Сам не понял, почему пробормотал так.
— Жаль, а то бы ко мне зашел. У меня день рождения сегодня. Семнадцать стукнуло…
— Нет, я никак не могу…
Не знаю, что со мной случилось и почему я перетрусил. Даже мороженое не развернул и пошел к булочной, потом к метро. У метро вспомнил: «Надо было ее поздравить». Стал представлять, как надо было. Все представил: что говорю я, что она, что опять я, что снова она. И даже то, на что бы никогда не решился: «А мне очень нравится, когда я вас, Галя, вижу…» Нет, лучше так: «А вы мне очень нравитесь…» Или еще лучше: «А я…»
Мороженое потекло у меня в руке, и я сообразил, что все это чепуха. Ведь она ушла. Надо было пойти с ней вместе к дому, надо было поздравить, надо было зайти к ней, надо было цветы купить, вот тут, у метро, как раз продают…
Надо было! Дурак, ох какой же я дурак!
Мороженое окончательно растаяло, я проглотил его, весь перемазавшись, и повернул обратно к дому. Опять вспомнил: «А вдруг она еще не дошла, задержалась?» И пошел тише, совсем медленно.
И в самом деле, мне некуда торопиться. Светло еще. И до восьми больше получаса.
* * *Еще два дерева и две кучи срезанных веток под ними. Женщины в синих халатах передвигались к очередному дереву. Всё ближе к почте.
— А ему что? Как с гуся вода! — сказала одна, тащившая лестницу.
— Она тоже хороша! — сказала другая, с ножницами на палке и пилой под мышкой. — Ты вон небось не пошла на такое…
Они все обсуждали какие-то свои дела.
Еле заметно темнело. Не так, как зимой, сразу, а постепенно. Кто-то зашторивал окна в домах, кто-то захлопывал форточки. В двух подряд прошедших троллейбусах включили свет.
Владельцы собак вышли на прогулку, и я пожалел, что у нас нет собаки. Отец говорит: «Вот подрастешь, нам с мамой некогда». Им некогда, верно, но я бы и сейчас…
И неужели эти вот — с собаками — меньше заняты? Старички, и помоложе, и женщины. Правда, ни одного мальчишки и девчонки. Или у них детей нет? А только — собаки? Это как в Швеции, отец рассказывал:
— Вы думаете, там собак ради собак заводят? Ничего подобного! Мудрый швед знает, что ему надо гулять, ежедневно гулять четыре-пять часов… Полезно для здоровья! Собака — хороший повод. Вот и высыпают в Стокгольме на улицы такие собачники. У одних — по шавке, по псу, у других — целое разнокалиберное собачье сборище. Два, три, четыре пса. Тянут хозяина, хозяйку тянут, а они и довольны. До собак им как до лампочки, а сами довольны — прогуливаются, кислородом дышат!
Я опять посмотрел вперед. Нет, Гали не видно. Что это я? Хватит, хватит думать о ней. Да и что может быть…
Навстречу мне шел мужчина с овчаркой. Мужчина — сам по себе, овчарка, умная, красивая, лоснилась черно-серой шерстью и мудро смотрела на хозяина.
— Гуляй, гуляй, Диана, — произнес хозяин, когда мы почти поравнялись. — У меня, понимаешь ли, идея одна возникла… По работе, подружка, по ЦКБ нашему… Понимаешь? Ты гуляй, гуляй!
Он говорил с собакой, а думал, наверно, не о ней и не о себе, а совсем о другом. А говорил с ней, Дианой.
А Галя меня звала. И я не пошел. И ничего не сказал ей.
* * *— Понимаешь, что это никакие не липы, а тополя! Самые настоящие душистые тополя. Уж такого не знать! Ну, Ширяев!
Ну и что — Ширяев! Ширяев, да. Метр шестьдесят один, между прочим, хотя в одном классе с тобой учимся. И хотела бы ты знать, меня сейчас, этого самого Ширяева, восьмиклассника, девушка одна звала. Взрослая. Семнадцать лет ей, а не то что тебе… И я просто так не пошел, некогда было. А липы-тополя…
— Между прочим, другие тоже не знают. Ничего страшного. Если захочешь…
Я не знал. Совершенно не знал. Стыдно, может быть. Десять лет живу на этой улице, а считал деревья липами.
— Липы совсем другие. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например, Ширяев… Видел?
А что стыдно? Ну липы, ну тополя. Не все ли равно?
— Ты был на улице Горького?
Еще бы я не был на улице Горького! Сколько раз был, а как-то даже ездил специально. Галя туда поехала, а я за ней. Просто так. Сначала на метро до «Белорусской». Потом пешком, но так, чтобы она не видела, до Миусской площади. Там она исчезла. А я думал догнать ее и встретить как бы невзначай, но пока думал, она…
— Конечно, был! Ну и что?
— Ничего. Просто на улице Горького липы и на других улицах… А у нас тополя.
— Я знаю, — почему-то сказал я. — А ты что тут делаешь? Зачем?
Я видел, что она копается в кучах срезанных и спиленных веток и отламывает от них кончики.
— А тебе не жалко?
— Что? — спросил я зло. — Если хочешь знать, я собак люблю!
— При чем тут собаки! Я о тополях. Тебе не жалко, что их так режут и пилят?
— Так это нужно, — сказал я. — Они растут лучше, когда их подрезают. Говорят…
— Лучше бы ты волосы свои подстриг. Смотри, зарос совсем, — сказала она. — А мне их, к твоему сведению, жалко. Не волосы твои, Ширяев, а тополиные ветки! Знаю, что их надо подрезать, а жалко…
* * *Теперь я думал о ней — о Лизе Куприковой. Сколько лет сидим на одной парте, и я даже не замечал ее никогда, а тут вдруг — заметил. На улице увидел и заметил. Эти ветки тополиные и это — «Ширяев». В школе она тоже говорит мне «Ширяев», но там не так, там — школа. И почему-то она, никакая в школе (не ябеда, как другие девчонки, не отличница, а так себе…), здесь вдруг оказалась какая-то. А какая? И вовсе крохотная, будто не в восьмом, а в шестом учится.
«Тебе не жалко, что их так режут и пилят?» Мне не жалко, тебе не жалко, ему не жалко…
И при чем тут мои волосы? Мои волосы, твои волосы, его волосы. Спряжение! А мы его в детстве проходили…
Почему я думал о ней? Свернув с улицы во двор, думал. Пока шел по двору, думал. И, только войдя в подъезд и ступив на лестницу, вспомнил о Гале. Ведь я сейчас пройду мимо ее квартиры, где она празднует свое семнадцатилетие, куда она меня звала…
На лестнице было тихо. Не так, когда кто-то и что-то празднует. Тогда все слышно снизу доверху. Значит, не празднует? А меня зачем звала? Непонятно…
Я прошел мимо ее квартиры. Ни звука. Может, позвонить? Но мать сказала: «К восьми возвращайся». Сейчас, наверно, восемь…
Дома моему возвращению особо обрадовались. Отец о чем-то спрашивал меня, мать хлопотала с едой, усиленно угощая. Друг с другом они не говорили.
Я сразу понял, в чем дело.
— Вы что, поссорились?
— Поссорились? Почему? Ничего подобного! — сказал отец, как-то неловко вскочил из-за стола и обнял мать. — Правда, Ирочка?
— Правда, правда, отстань, — говорила мать. — И все равно ты… Ешьте лучше!
— Характер! — доверительно шепнул отец, когда мать вышла на кухню. — Ничего не поделаешь!
— А что у вас?
— Да так, перемелется. Войну прошли. А это… Ничего. Знаешь, как у поэта: «Все пройдет, все перемелется».
— У кого?
— На Кавказе есть такой… Мудрый поэт! Наизусть запомнил:
Знает, знает мельница:Все пройдет, все перемелется.Основное ведь — мука,Остальное все — труха.Кажется, я не спал в эту ночь.
Слышал, как идут по нашей улице последние машины и троллейбусы и как отец в соседней комнате говорит матери:
— Ну что такого особенного! Мы же не в безвоздушном пространстве живем!
Я видел, как качается фонарь над воротами, слышал, как дует весенний ветер за окном, и слова матери и отца:
— А опекаешь ее почему? Подарки даришь?