Вне игры
Когда Захар поднял голову, стараясь найти «их» звездочку, она вновь скрылась за тучей.
…Профессор, провожавший студентов на практику, напутствовал их короткой душевной речью, не преминув заметить, что мы живем в трудное и тревожное время, чреватое всякими неожиданностями, — все знали, что профессор с лихвой хлебнул этих неожиданностей на Карельском перешейке.
— Мы старались, — сказал он, — учить вас не только думать, но и предвидеть. Без этого нет и не может быть врача. И еще помните — настанет день, когда каждый из вас, мои будущие коллеги, останется один на один с больным. Без учебников, без учителей… Желаю удачи!
На следующее утро Захар зашел в комитет комсомола. Секретарь был занят, просил подождать в приемной. Но дверь в секретарский кабинет была приоткрыта, и Рубин услышал, что разговор идет о Елене Бухарцевой, о ее аспирантуре. Он сразу насторожился. То, что Захар услышал, вызвало в нем сначала возмущение, а потом… Потом накатило то, в чем он даже сам себе не решался признаться: страх. За кого? Он старался уверить себя, что тревожится за Елену. Но ему это только казалось. Он испугался не за нее, а за себя…
Секретарь комитета комсомола давал кому-то объяснения по поводу биографии Бухарцевой. И снова всплыла давняя версия: обстоятельства гибели Николая Павловича тогда, в тридцать седьмом. И чей-то незнакомый голос произнес: «Тут что-то не ладно… Пожалуй, в аспирантуру зачислять воздержимся. И вообще еще неизвестно, как события будут развиваться. Имя профессора теперь даже стараются не вспоминать. Следовало бы, между прочим, присмотреться и к другу Бухарцевой. Бросил специальность радиста. Пошел за ней. Оба почему-то начали изучать парашютное дело. В этом тоже надо разобраться».
Днем Захар должен был позвонить Елене — они собирались вместе провести вечер. Но он не позвонил. Ни в тот день, ни на следующий, ни на третий. Решился только в самый канун отъезда. Елена встревоженно спросила его: «Что случилось? Ты болел? Я уже хотела к тебе приехать. Мне нужно с тобой посоветоваться». Рубин, стараясь быть непринужденным, ответил, что сегодня очень занят, а завтра утром уезжает и, вероятно, ничего не случится, если они встретятся после возвращения с практики. Елена еще раз попросила: «Захарушка, милый, ты мне сегодня донельзя нужен, больше, чем когда бы то ни было. Пойми это. Мне…» И вдруг резко оборвала разговор, словно догадалась о чем-то. «Ну, что же, раз занят, так занят… Будь здоров…»
На практику Захар и Андрей прибыли 10 июня сорок первого. В маленьком городке невдалеке от старой границы с Латвией их встретили радушно. Первые десять дней пролетели незаметно. Новые знакомства, встречи, беседы. Познакомились и с секретарем райкома партии. Он приезжал в больницу на партсобрание…
Двадцатого июня от Елены пришла телеграмма:
«Аспирантуре отказали. Встреча первого сентября отменяется».
А двадцать третьего, на второй день войны, Захара и Андрея направили в полевой госпиталь. Дипломов у них еще не было, но война уже вносила свои коррективы.
В ТУМАНЕ…
Госпиталь находился в деревушке неподалеку от городка, куда они приехали на практику. Ночью его быстро развернули, на следующее же утро начала действовать операционная, а в полдень по улице прогрохотали фашистские танки и ушли дальше, на восток. Еще через полчаса по деревне открыла огонь артиллерия. Чья — разобрать было невозможно. На Захара, зашедшего в соседнюю с госпиталем избу, обрушились бревна и кирпичи…
Очнулся он уже на операционном столе — конец расщепленного бруска распорол левый бок и сломал ребро. У стола стоял Андрей, Захар попытался изобразить на лице нечто похожее на улыбку, проглотил слюну и обронил: «Не робей, давай кромсай!»
В общем, операция прошла удачно, но случилось то, чего хирурги больше всего боятся: сепсис. Если строго придерживаться тех истин, которые Рубин столь усердно постигал в институте, то он, несомненно, должен был отправиться к праотцам: несколько дней молодой военврач был без сознания, метался, бредил, что-то кричал, чего-то требовал, кого-то звал. Кого? Это знал только Андрей — имя Елены ему говорило о многом. Мысленно Воронцов уже простился с другом, но свершилось одно из тех чудес, которые так часто случались на войне. Захар выжил и стал быстро поправляться.
Первое, что он увидел, когда пришел в себя, — серо-зеленые мундиры немцев, хозяйничавших в палате. Захар все понял. Он с трудом повернул голову к распахнутому окну — тонкий луч света прокрался из лесу, сквозь опутанные ветви… Одновременно сработал и слух: оттуда, где был свет, доносилась немецкая речь. Выстрелов слышно не было. Значит, линия фронта откатилась на восток и деревушка оказалась уже в тылу врага.
Захара после выздоровления оставили в госпитале: «Вы будете у нас работать», — сказал ему главный хирург, толстый, рыжеволосый человек с узенькими, хитроватыми глазками, имевшими свойство впиваться в собеседника надолго и пристально. В палатах — если грязные бараки можно было назвать палатами — лежали только советские люди с тяжелыми ранениями. И едва они начинали самостоятельно двигаться, как их тут же сажали на машины и куда-то отправляли. Куда? Захар безуспешно пытался узнать это. В общем, госпиталь оказался довольно странным.
С Воронцовым Рубин теперь встречался редко. Жили они в разных домах. А если и встречались, то поначалу старались не вступать в разговор. Впрочем, они понимали друг друга и без слов: «Что-то надо предпринимать!»
Так тянулись дни, недели, месяцы, полные отчаяния и безнадежности. В немногие свободные часы Захар недвижимо сидел, тупо глядя в землю, свесив руки меж колен. Иногда его охватывала ярость, но то была ярость бессилия, от которой на душе становилось еще тяжелее.
В один из весенних дней сорок второго Рубина неожиданно вызвал начальник госпиталя. Надо было ехать к какому-то больному немцу. На улице уже ждал «оппель». Немец-шофер доставил Захара в соседнюю деревню — Рубину никогда не приходилось бывать там. Машина подкатила к зданию бывшей школы. У входа стояли часовые. Шофера здесь, видимо, хорошо знали, никто даже не спросил у него пропуска, а доктору предложили не выходить из машины. Минут через десять шофер вернулся и отвез Захара на окраину деревни. На пышной кровати, выдвинутой на середину просторной комнаты, лежал плотный мужчина лет пятидесяти. Майор Квальман говорил гнусавым голосом и жаловался на болезнь печени. Не надо было быть большим специалистом, чтобы сразу же установить источник зла: алкоголь. Захар понимал, однако, что высказывать сию бесспорную истину следует достаточно осторожно, и с выражением искреннего сочувствия процедил:
— Я надеюсь, что господин…
— Меня абсолютно не интересует, на что вы надеетесь… Я хотел бы знать, что думает русский доктор по поводу болей, которые лишили меня сна.
Захар туманно высказался насчет злоупотребления шнапсом и с тревогой посмотрел на майора: какова реакция? И вдруг увидел, что майор с подчеркнутым равнодушием, не глядя даже в его сторону, небрежно обронил: «Данке зеер». И дал понять: «Вы свободны».
Позже Захару стало ясно — майор Квальман с его давно запущенной болезнью печени попросту участник заранее продуманной операции: ему поручено взглянуть на русского доктора еще до того, как он предстанет перед «светлыми очами» начальства.
Теперь шофер доставил его к дому, где помещался штаб. Ефрейтор предложил следовать за собой, и через несколько минут Захар стоял перед офицером, в котором он сразу узнал инженера Курта Зенерлиха.
Захар с юношеской наивностью выразил изумление, хотел даже что-то воскликнуть, о чем-то спросить его, но Зенерлих вежливо прервал Рубина.
— Не надо быть таким любознательным, доктор…
Мягкий, приглушенный, несколько даже проникновенный голос Зенерлиха был ласков и слегка насмешлив.
— Я вас знал почти ребенком, а передо мной стоит муж… Воин… Я не спрашиваю, как поживает ваша мать. По моим данным, она сейчас находится где-то далеко от Москвы: ей, кажется, дорого обошлось близкое знакомство с иностранным специалистом. Не стану вас расспрашивать и о вашей подруге — Елене. Как говорят французы: «На войне как на войне». Присаживайтесь… Сигару? Коньяк?