Русские понты: бесхитростные и бессовестные
Для Лотмана любовь к таким просторам осмысливалась как настоящий патриотизм. Выходит, что любить по полной, испытывать поражения и тем самым реализовывать потенциальные истины той же любви— значит быть патриотом! Его определение имело мало общего с политической географией.
Он взял на вооружение ограниченные и ограничивающие представления о «патриотизме», картографии или интернационализме и расширил их: «Истинный патриотизм — это первая ступень к действенному интернационализму. Когда я хочу себе представить истинный интернационализм, я воображаю себя смотрящим на нашу Землю из мирового пространства». [113]
Лотман осмыслил русскость как «универсальность», т. е. в русскости предполагается нечто большее, чем сама Россия! Мы уже видим философскую опору для некоторых старых добрых клише о «широкой русской душе». В лотмановских взглядах есть и хорошая перекличка с идеями Эпштейна по поводу открытых и замкнутых сфер — об уюте и раздолье. По его представлению даже Древняя Русь создает впечатление «простора и уюта одновременно». Если русская культура была создана ландшафтом, то логично, что «культурное прошлое нашей страны должно рассматриваться не по частям, как повелось, а в его целом». [114]А при всем при том, если пейзаж бросает нам такой вызов, на который ответить бесповоротно (раз и навсегда) невозможно, то мы обречены совершать непрерывные петли, стараясь «в целом» именовать и приобретать то, что выходит за рамки представлений о владении или правах собственности. Всегда будет маловато.
Так, западные ученые считают, что русские истории о свободных, но обреченных героях постепенно складывались в национальную мифологию. Проза XIX века особенно богата людьми, которых характеризуют обманутые надежды или крушение планов. [115]Похоже, по мнению Лотмана, началась эта экстремальная центробежность, по крайней мере в области литературы, в эпоху романтизма. Влечения, подстегиваемые бескрайними видами или тогдашними сходными мифами о какой-то «неописуемой» красоте, повлияли на формирование необычного мировоззрения: «Страсть воспринималась как эквивалент порыва к вольности. Только человек, полный страстей, жаждущий счастья, готовый к любви и радости, не может быть рабом». [116]Но тогда получается, что свобода проявляется лишь в героях, «обреченных» на поражение… Чтоб победить, надо пропасть. Чтоб истинно любить, надо уйти. Предъявить стопроцентную преданность и игнорировать обстоятельства.
Так и есть, даже сегодня. Возьмем недавний фильм «Господа офицеры». Группа храбрых, удалых офицеров Белой гвардии решается на отчаянный поступок: попытку освобождения из заточения императора Николая И и его семьи. Уже по второму названию фильма — «Спасти императора» — понятно, что ничего у них не получится… Однако, что здесь интересно, это как наши белогвардейцы выражают свой патриотизм. Заинтересовавшись цыганским табором, два офицера обсуждают романтические ценности бездомного, вечно кочующего народа. Красота их образа жизни обнаруживается в полном слиянии с природой и музыкой:
— Вот народ! Кругом война, империя рушится, а им все равно. Поют.
— Может, так и надо? Ни Родины, ни флага. Кочуют, песни поют, детей рожают…
В последних кадрах видим, как медленно и почти анонимно на разваленной телеге едет царь и его семья, совсем не отличимые от цыган. Вечный миф об их спасении возвращается, и каждый раз он обречен на провал. Героизм и достоинство офицеров в том, что они готовы к поражению: «Из множества отрядов, пытавшихся спасти царскую семью, не вернулся никто. Судьбы их неизвестны. Но в народном сознании до сих пор живы легенды о том, что царя удалось спасти». Так кончается картина. Легенды гласят, что великий царь растворился в тайге и спасся. Его нет, а офицеры повторяют попытки реализовать потенциал миссии. Каждая попытка не тождественна предыдущим, наоборот, она раскрывает нереализованную виртуальность и возможные шансы. Сплошная романтика! И пример настоящей, истинной любви, включающей в себя понт и дальнейшую добровольную готовность потерпеть фиаско.
Желать важнее, чем достичь, процесс или событие важнее цели, начало лучше конца, центробежность важнее центра. Настоящий герой — любящий карамзинский идиот в огромной стране без дорог. Выбора тут нет, если Лотман прав в своих представлениях, что «простор» в эпических былинах противопоставляется «тесноте». А теснота — это «прозрачная метафора социального зла». [117]
Бытие в мире цыганском, где все поют, кочуют и в любви рожают детей, строит «живую культуру». Она воспроизводится в песнях, праздниках, передается из поколения в поколение. Именно благодаря тому, что «ей все равно, даже когда империя рушится», она выживает. Она не против империи, а просто олицетворяет продолжение обширных пространств политической географии аполитическим эквивалентом. Живая культура, как сама природа удали, не имеет центра и расширяется повторениями или — по Марксу — отрицаниями отрицаний. Поражения делают ее еще более плодотворной, и ее потенциал никогда не исчерпается, как и у природы нет конца. Если нет ни центра, ни начала, то предел и конец тоже отсутствуют.
Лотман пишет: «Живая культура не может представлять собой повторения прошлого — она неизменно рождает структурно и функционально новые системы и тексты. Но она не может не содержать в себе памяти о прошлом». [118]Это противоречит тому, что Делёз пишет про ризоматический пейзаж, у которого нет памяти, так как он не идет линейно по одному пути. Другими словами, все повторяется, но не помнится.
Это что такое? Романтический поиск того, чего никогда не было? А есть ли тут какой-нибудь более умеренный курс? Разумная остановка?
Нет. По крайней мере это не в традиции русской культуры. Лотман, в продолжение своих исторических аргументов по поводу тесноты, считает любую преданность делу, тем более духовному, обреченной на максимализм: «Договор возможен только с дьявольской силой или ее языческими аспектами. На Руси договор воспринимается как дело чисто человеческое, в значении “человеческое” как противоположное “божественному”… Власть в перспективе символического сознания русского Средневековья наделяется чертами святости и истины». [119]Выходит еще раз, как с белыми офицерами, что настоящая, удалая любовь, добро и добродетель отдаются безоговорочно в руки другой власти. Не зря после кончины Лотмана философ Юлия Кристева (болгарка, живущая во Франции) похвалила его за то, что он «предсказал динамику культурных фактов, включая перевороты, которые Россия переживает сегодня». [120]
Фон понта: русскость сегодня как земля и бескрайний потенциалЕсли культурный смысл бесконечного вызова разным формам преданности толкуется через психологическое значение русской шири для наших понятий «нормы», то что значит это прилагательное «русский» для тех, к кому оно относится сегодня? В ходе одного большого постсоветского опроса исследователи пришли к заключению, что когда обсуждается дух русского общения, то чаще всего называют следующие характеристики: широта души, лень, щедрость и бесцеремонность (всеми любимое «хамство»). Интересно, что все эти понятия, оказывающиеся на первом месте, — достаточно абстрактные. Прилагательные, относящиеся к более конкретным аспектам человеческого поведения, находятся на втором месте. Там обнаруживаем бесшабашность, удаль, расхлябанность, необязательность, бестолковость, глупость, доброту, отзывчивость и великодушие. Общение по полной не имеет цели и включает в себя много характеристик «идиотской, бездорожной» экспансивности.
113
Лотман Ю. Просторы и пространство.
114
Там же.
115
J. Brooks. How Tolstoevskii Pleased Readers and Rewrote a Russian Myth // Slavic Review 64/3 (2005), 538–559.
116
Лотман Ю. Декабрист в повседневной жизни // Литературное наследие декабристов. — Л.: Наука, 1975.
117
Лотман Ю., Успенский Б. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры // Труды по русской и славянской филологии. XXVIII: Литературоведение. — Тарту, 1977. С. 3–36.
118
Там же.
119
Лотман Ю. Договор и вручение себя как архетипические модели культуры. История и типология русской культуры. — СПб.: Искусство, 2002. С. 22–33.
120
J. Kristeva. On Yury Lotman // PMLA 109/3, 1994, pp. 375–376.