Клочья тьмы на игле времени
«…всему лагерю пришлось в снежный буран и при двадцатиградусном морозе простоять на плацу для перекличек 8 - 10 часов. Там подошел к нам наш незабвенный товарищ Вальтер Штекер со словами: «Ты ведь последним из нас читал труд В. И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», расскажи нам, что ты еще помнишь из этой книги». Стуча зубами от холода, в снежный буран, в ужасных условиях лагеря мы в мыслях В. И. Ленина, в марксистской правде этого великого философа и государственного деятеля черпали внутреннюю силу…»
Назвали его имя. Он медленно поднялся из-за стола президиума. Прошел к трибуне. Отложил в сторону текст доклада. Посмотрел в зал. Сначала поверх голов, вдаль. Потом на передние кресла. На этих настороженных, окаменевших, приготовившихся.
– Уважаемый председатель. Уважаемые участники конгресса. Дамы. Господа… Тема моего выступления касается кардинального вопроса космогонии…
Они смотрели прямо на него. Не разговаривали между собой. Ждали.
– Но мы живем с вами в такое время, когда научная истина… Дело в том, что на повестку дня поставлены сейчас не отдельные аспекты космогонии. Даже не космогония в целом. Речь идет о науке вообще, о культуре, общечеловеческой культуре! Мы вновь отброшены на те, казалось бы, давно преодоленные рубежи, когда перед учеными вставала беспощадная дилемма: истина или смерть. Перед нами стоит теперь единая задача: смысл ее предельно прост… Не отрекись, Галилей! Вот какая это задача. Она требует от нас не только честности, но и подлинного мужества.
Я хочу начать свое выступление с краткого исторического экскурса. Напомнить вам о состоянии науки в начале шестнадцатого века. Это может показаться удивительным. Но на то есть довольно веские причины. Суть их скоро станет вам совершенно ясна. Мне хочется вспомнить Бернардина Телезия, малоизвестного философа, который не оказал никакого влияния на современное естествознание и не прославил свое имя значительными открытиями.
Телезий известен тем, что основал общество естествоиспытателей, телезианскую, или консентинскую академию для борьбы с натурфилософией Аристотеля. В своих сочинениях он выдвинул идею единого первичного вещества и двух первичных форм, или бестелесных сущностей. Такими сущностями, по мысли Телезия, являются тепло и холод. Все тела образуются от действия этих двух начал на первичную материю. Так как небо по преимуществу является средоточием тепла, а земное ядро - холода, то на поверхности Земли возникает небольшое число живых существ. Теплота неба неравномерна. Звездные области теплее беззвездных. Из-за такой неравномерности в распределении теплоты однообразное вначале движение планет становится неравномерным.
По залу прошел глухой ропот. Поняли. Аналогия действительно была разительной, уничтожающей. Может быть, и закончить на этом? Свое дело он сделал. Кто бы высказался смелее? Те, кому нужно, поняли. А что поняли? Разве и без него они не знали, что гербигеровская космогония - чушь, жалкий эклектический плагиат. Но тогда его выступление - всего лишь фронда…
Быстрый взгляд в зал. На передних креслах настороженное молчание. Эти еще не догадываются, куда он повернет. Ждут. Ну хорошо же…
– Мне пришлось упомянуть о теории Телезия не потому, что она затрагивала основные проблемы познания. Сам по себе случай с Телезием интересен как пример неожиданного возвращения к методам и принципам, отвергнутым, казалось бы, навсегда. Вопреки всему ходу развития естественных наук, вопреки фактам вдруг кто-то пытается вернуться к туманным истокам.
Но история, господа, к сожалению, повторяется. Телезий воскрес сегодня в лице австрийского инженера, которого национал-социалистские газеты называют Коперником двадцатого века!
Упомянув о теории Телезия, я отнюдь не хотел представить ее предшественницей гербигеровской «космологии». Да и вряд ли Гербигер что-либо знает о Телезии. Невежество не заботится о своих корнях! И все же аналогия здесь напрашивается сама собой. Будто и не было столетий, разделяющих оба учения. Та же борьба противоположности начал: тепла и холода, то же маниакальное пренебрежение накопленными человечеством духовными ценностями, та же бешеная ненависть к истинной науке. Но воинствующее невежество, соединенное с фанатизмом, в сущности, всегда выливалось в сходные формы…
Больше он ничего не сказал. Сбился. Потерял нить. Но разве не все уже было сказано? Он поклонился и стал собирать бумаги, в которые даже не заглянул.
Они встретили его на углу, где тенистая Розенталерштрассе выходит на площадь. Загородили улицу. Стояли, широко расставив ноги. Он оглянулся. Сзади неторопливо шли двое. Остановился. Мимо прогромыхал трамвай, осыпав мостовую шаровыми молниями. Они окружили его плотным кольцом. Один, низкорослый, с рыжей челкой и выбитым передним зубом, вдруг резко толкнул его плечом. Мирхорст пошатнулся. Но ему не дали упасть. Сильный толчок в спину опять бросил его на рыжего. Тот нагнул голову и встречным броском ударил профессора в солнечное сплетение. Мирхорст задохнулся от боли. Закричал. Но только хрип выдохнулся из его горла. Они били его деловито и спокойно. Когда он рухнул на асфальт, начали бить ботинками. По ребрам - носком, каблуками - в плечо…
Сознание вернулось к нему, и он, выплевывая скользкие сгустки крови, поднялся. Небо резануло заплывший глаз. Верхушки лип, скаты черепичной крыши и закопченные дымоходы, покачиваясь, уплывали в зеленоватую невесомость.
– Ах какие бандиты! Какие бандиты! - просочился сквозь болезненную глухоту быстрый шепот. - Нужно обязательно заявить в полицию.
Полицию? Еще в двадцать восьмом году было бесполезно заявлять на них в полицию. Разве они не били его раньше? Не так методично и открыто, может быть, не так больно… Но ведь били! Били уже… Великолепных синих шупо никогда не оказывалось поблизости. Они всегда ничего не замечали. А если кто решался обратиться к властям, то большей частью выходило так, что убийцы и хулиганы оказывались под охраной 51 Уголовного кодекса.