Большие каникулы
— Медуза!
Тудорел глубоко вздыхает и вдруг, словно проглотив мундштук от горна, издает пронзительный вопль.
— Чего ты ревешь? — спрашивает его верзила.
— А то, что моя бабушка живет как раз на улице Медузы, и она не написала мне ни одного письма…
— Э, брось хныкать! — скучающим голосом обрывает его толстяк. — Мы ведь только позавчера приехали, письмо еще не успело дойти. — И, обращается к рассказчику:
— Ну, а дальше, Раду?
— Она была, как прозрачный мяч, — продолжает тот, округляя ладони, — только мягкая и блестящая, ну прямо комбинация из стекла, желатины и резины…
Тудорел склоняет голову и снова хнычет.
— Ну, а теперь что на тебя напало?
— У меня тоже есть резиновый мяч… — всхлипывает мальчик. — Но он остался дома… дома, где моя мамусенька…
— Ну и зануда же ты, братец! — выходит из себя тот, что из Бухареста.
Толстяк жалостливее. Он гладит малыша по голове:
— Ну ничего, не плачь… не плачь, напишут они тебе… Давай, Раду, рассказывай…
— Вот вытащил я ее из воды и положил в свою купальную шапочку — знаешь, ту, в горошек… Ну, а теперь что случилось? — набрасывается он на Тудорела, хватаясь за волосы. Тот трет глаза покрасневшими, как у прачки, руками.
— У моей тетушки тоже платье в гороше-е-ек…
— Ну и что?
— И она мне не пишет, совсем не пишет…
— Раду, брось ты эту медузу, — пытается переменить разговор толстяк. — Расскажи лучше про велосипед почтальона, а то он нас совсем потопит в слезах.
Тудорел оживает:
— Да, расскажи, как было с почтальоном, потому что… не знаю, говорил ли я вам… — продолжает он со слезами в голосе, — только моя мамусенька работает на почте-е-е-е…
— Ох! — верзила изо всей силы хлопает в стену подушкой. — Наверняка со времени Овидия никто не проливал здесь столько слез, как этот… Который час? Я проголодался.
Толстяк отодвигает занавеску и смотрит на тень, отбрасываемую мачтой на песок лагерной линейки.
— Ровно двенадцать.
Тудорел печально сообщает:
— В этот час Моника кормит Марику…
— Кто такая Моника?
— Моя тетушка. Если она не уехала в Ватра Дорней…
— А Марика кто?
— Кошка… — продолжает еще печальнее Тудорел, растревоженный воспоминаниями. — Мы получили ее от бабушки, вместе с Мартикой…
— А это еще кто?
— Поросенок… У нас и собачка есть, Марица. Кто ее теперь водит гулять, на ремешке и с намордничком? А мне, — продолжает он, подавленный печальной действительностью, — даже Мамина ни разу не написала…
— А кто такая Мамина? — спрашивает толстяк.
— Как кто? Тетушка, — упрекает его верзила.
— А разве не кошка?
— Нет, — объясняет Тудорел, тщетно пытаясь отыскать чистый платок, — Кошка — это Марика, а поросенок — Мартика, Моника — это тетушка, а Мамина — бабушка, и у нее ревма-ти-и-и-изм, — заливается мальчик, уткнувшись в платок, — она мне ни разу не написала-а-а…
— Ну ладно, кончай реветь, — решительно поднимается верзила. — Завтра ты получишь письмо. Может, даже сегодня вечером.
— Откуда ты знаешь? — светлеет Тудорел.
— Знаю, вот увидишь, — хлопает его по плечу верзила. — Ручаюсь!
— Да, да, — таинственно подтверждает толстяк, — может быть, получишь даже два. Как, ты говоришь, зовут бабушку? Марика или Мартика?
— Нет! Марика — это кошка… а бабушка — Мамина.
— А тетушка? — спрашивает верзила.
— Моника…
— А не Марица? Значит, Моника… Ладно, пошли обедать.
После обеда Тудорел остался в спальне один. Оба его приятеля сразу же куда-то исчезли. Встретились они в четыре часа, когда все дети полдничали, сидя на террасе в плетеных креслах.
— Тудорел, тебе письмо! — верзила вытащил из кармана конверт, сплошь заклеенный марками.
Мальчик метнулся к нему, схватил письмо и, сияя от счастья, разорвал конверт.
«Дорогой Тудорел, — читал он скороговоркой, — я приготовила к твоему возвращению банку варенья из крыжовника, которое ты так любишь… Тетушка Моника здорова и прогуливает твою Марицу каждый день…»
— Видишь, как он радуется? — потирает руки верзила.
— Как ты это сумел? — удивляется толстяк, сдирая с носа непокорную кожицу.
— Очень просто, — шепчет его приятель. — Это ведь я написал, чтобы он больше не плакал… Письмо-то подложное.
— Ты это всерьез?
— Да! Будто бы от его матери. Теперь мы хоть избавились от его рева.
Но в тот же момент скороговорка маленького получателя переходит в крик.
— Что такое? Что случилось?
— Пись-мо-о-о!
— Ну? Ты не рад?
— Чему же тут радоваться? Если бабушка, в восемьдесят-то лет, начала работать на почте, а моя собачка уехала в Ватра Дорней, а кошка не очень страдает от ревматизма?
— Лучше бы ты не вмешивался, несчастный, — шипит толстяк. — Все перепутал. Хорошо, что я тоже написал ему.
Он вытаскивает из-за пазухи конверт.
— Тудорел, не огорчайся! Вот, тебе пришло еще одно письмо. Теперь все в порядке, — шепчет он, поворачиваясь к верзиле, который нервно грызет ногти. — Я не такой раззява, как другие, которые не в состоянии запомнить, что Мамина это мамочка, а Моника — тетушка, а Марика — кошечка… Давай, Тудорел, читай, — громко подбодряет он мальчика.
Тот начинает читать — и веселеет на глазах:
«Дорогой наш Тудорел! Мы все живы-здоровы и очень по тебе соскучились! Мы уверены, что ты прекрасно проводишь время. О нас не беспокойся. Тетя Моника уехала в Ватра Дорней… Марика скучает без тебя и слоняется по дому, Марица хлопочет во дворе, а Мамину, которая стала злой и все ломает, мы привязали на ремешок и надели на нее намордничек…»
Тудорел повторяет последнюю фразу и — испускает душераздирающий вопль.
— Что такое? — испуганно спрашивает толстяк. — Ведь Мамина — это собачка?!
— Не-е-ет!
Верзила торжествующе ухмыляясь, толкает его в бок:
— Конечно, нет. Это — поросенок, балда!
— Не-е-ет!
— Тогда — кто же? — спрашивает оба в один голоса.
Тудорел роняет голову на стол и безнадежно рыдает:
— Бабушка!.. Бабушка-а-а!.. Это бабушка-а-а!..
ДЕКАБРЬ
Я ДУМАЮ, ВЫ СО МНОЙ СОГЛАСИТЕСЬ: самое прекрасное время года — это зима. Но не бесснежная, с гололедицей. А настоящая, какой ее изображают на календаре, на страничке «декабрь»: с глубоким снегом, с исчезающей вдали лыжней… Только в этом году календарь меня обманул. II мне ужасно досадно. Надо же, чтобы это случилось как раз в декабре. Вот, я переворачиваю страничку: «ноябрь». На рисунке — ветер, дождь, облетающие листья. Все — как было на самом деле. «Сентябрь» — отягощенная плодами яблоня. Так оно и было. А вот еще: «август» — дети купаются. И как же сам я купался весь август в нашем пруду!
А сейчас — где же снег? Правда, дня два тому назад в воздухе начали кружиться снежники. Четверть часа я, не отрываясь, следил за тучами. И за снежными звездочками, которые сеялись с неба. А вокруг кружили вороны. И каркали! И я так жалел обо всех снежниках, падавших в лужу, в колодец или даже на мой нос! Я бы хотел, чтобы все они ложились на землю, одна к другой, чтобы вырастали целые сугробы, высокие-высокие, прямо на глазах! Но не прошло и четверти часа, как снегопад прекратился. Только на поле еще лежал тонкий слой снега, пальца в два, весь в темных пятнах кочек или засохших кустиков… С тех пор снегопад начинался еще несколько раз. Увидев случайную, заблудившуюся в воздухе снежинку, я тут же включал радио и ловил прогноз погоды. И когда говорили: «Температура падает» — на душе у меня становилось теплее. Но потом — все та же история: «Снегопад в горах»… Все в горах да в горах! А на юго-востоке страны? Ну, хорошо хоть, что температура падает… Просыпаясь раным-ранешенько, я видел, что дорога замерзла, канава — как стеклышко, все лужи тоже. Но какая в том радость: от речки я видел это издали — шел пар. «Не замерзла», — говорил я себе. И выбегал с коньками на канавку, что проходила возле нашего дома. Но не успевал я сделать два-три захода, как било восемь, и я должен был идти в школу. Перед домом нельзя было оставаться ни в коем случае. Мама не позволила бы. Я брал сумку с книгами и коньки и шел вверх по улице, к школе. Всюду, где виднелся хоть крошечный глазок льда, я останавливался, быстро привязывал коньки и… Вж-ж-ж! Но часам к десяти лед начинал размякать и постепенно оправдывались слова нашего учителя, утверждавшего, что «лед — это тоже вода». Тогда я шел в школу.