Суховей
Наконец, я робко спросил его о том, какой же все-таки образ жизни ведут на таборе рулевые, механики, комбайнеры, - он ничего не ответил, и после этого я попрощался с ним и ушел...
Низенький злорадный дед сидел на скамеечке подле кухни и курил какую-то едкую дрянь. Я подсел к нему.
- Ну, теперь совецкой власти крышка, - бодро сказал дед, - хлеб сгорел, сейчас же голод, бунт. И кого же первого на сук? Инженера Причепу?
Он помолчал, потом закусил бороду и сказал тихо:
- Ой, худо будет вам, братцы, худо вам будет!
- А кто это инженер Причепа? - спросил я.
- Вредитель, - строго сказал дед, - он главный инженер по карасину. Его первого вздернут. До как же, льют, льют!
Тут, братцы, не только хлеб, тут тебе и вся земля загорится.
- Да что льют-то?
- Карасий, - радостно сказал дед. - Прямо в землю спущают. Вчерась шел я по табору, смотрю, в чистерне кран открыт. Спущают! И доска приставлена, чтобы он потихоньку тек. Ну, что ты скажешь? Пропитавши она или нет? Пропитавши! Может она загореться или нет? Может!
Дед был навеселе.
Но был сильно навеселе, и ему, без сомнения, было наплевать на то, что сухой закон был объявлен в Зерносовхозе 3. Кнженер Причепа его занимал, как бы вздернуть поскорее инженера Причепу!
Я бросил деда и пошел прочь.
День не удался - это было ясно. Он был сдут суховеем, завален пылью.
Нечего было, например, надеяться, что эта кухарка, бродившая по маленькой кухне, как гиена, накормит меня обедом.
Нечего было и думать, что этот голый человек, сидевший верхом на перегородке душа, позволит мне освежиться водой, которую он с трудом добывал из обмелевшего колодца.
Нечего было ждать, что этот шофер (уже целый час легковая машина стояла подле конторы) возьмет меня пятым - у меня не хватило духу даже вступить с ним в переговоры.
Загнуть рукава рубашки и выпить из бочки кружку теплой воды - это было все, что мне оставалось...
Комбайнер в детском чулке - тот самый, что в столовой Главного хутора приставал к Бой-Страху, - налетел на меня, когда, обогнув палатки, я двинулся в обратный путь.
Парень хохотал - вот что меня поразило.
Хохоча, топая ногами, хватаясь за живот, он схватил меня за рукав и потащил к деду.
Деда брили.
Двое рулевых держали его за руки, двое - за ноги. Пятый - за голову. Шестой - оттягивал щеку. Седьмой брил.
Он брил его безопасной бритвой "жиллет" и ругался, потому что бритва была тупая, а волос крепкий.
По временам он бросал бритву на табурет и брал другую, должно быть не более острую, потому что минуту спустя возвращался к первой.
Техника смены ножей была, надо полагать, ему неизвестна.
- Сиди смирно, дед, - сказал он, отхватив деду полбороды и любуясь своей работой, - мы, брат, живо из тебя пионера сделаем! Не будешь тогда, сукин сын, говорить, что совецкой власти крышка.
И дед сидел смирный, совсем смирный, и больше уже ничего не говорил. Глаза у него были отчаянные, нос горел.
Восьмой уже разводил мыло. Так много он его развел, с такой старательностью взбивал мыльную пену, что уж ни чашки, ни кисточки, ни самой руки его нельзя было разглядеть под лопающимися разноцветными пузырями.
Должно быть, я так и не разглядел бы эту чашку, если бы дед не взбунтовался:
- АН крышка, - сказал он вдруг и вырвался. Он ударил ногой седьмого, который брил, и шестого, который оттягивал щеку, перемахнул через табурет, на котором восьмой разводил мыло, и чашка покатилась к моим ногам.
Я поднял ее: тучный скиф в длинных штанах, в остроконечной шляпе, края которой свисали до плеч, был изображен на ее темной глазури. У него были полузакрытые глаза и разрезанный морщинами рот. Одной рукой он держал чашу, другою опускал в нее меч.
Деда давно уже поймали, посадили и, взяв за горло, добривали остаток бороды, а я все еще разглядывал важного кочевника на забрызганной мылом глазури.
- Откуда ты ее взял?- - спросил я у рулевого, который с кисточкой в руке стоял передо мной, дожидаясь, когда я верну ему чашку.
- А нашел, - пробормотал он и поставил чашку на табурет, - когда курганы пахали.
И он снова принялся разводить мыло в чашке, из которой когда-то пили скифы, заключавшие союз побратимства.
Дед был выбрит наконец и оказался разбойником. У него был тяжелый подбородок, большая челюсть.
Он сидел, расставив ноги, закинув голову, помолодевший и страшный.
Я догнал рулевого и попросил позволения еще раз взглянуть на чашку: полузакрытыми глазами смотрел на меня тучный скиф, свисали до плеч края его шляпы.
- Продай, - предложил я рулевому.
Мы сошлись на паре подтяжек и трех бутылках ситро - все это я купил для него в участковой лавке.
Подтяжки он сейчас же надел на себя, ситро мы распили вместе. Потом я привязал к поясу скифскую чашку и отправился в обратный путь.
Знакомый автомобиль дорожной бригады догнал меня, когда, задыхаясь от пыли, осатапев от ветра, я зашел в хлеба и бросился прямо на землю.
Бой-Страх сидел в машине согнувшись, пряча голову в плечи. Я посмотрел на него и испугался. Он сидел старый, с большилгртом, с белыми челюстями и вежливый - это было особенно страшно.
Я уселся подле него и ничего не сказал. Пятый день был на исходе, низко стояло солнце, наступал уже тот, знакомый каждому жителю степей, час, когда жара начинает отступать, и предчувствие вечера возникает не здесь, рядом с вами, а гдето далеко в степи.
Пятый день клонился к закату. А на шестой...
- Бой-Страх, - сказал я, и горячий ветер вошел мне в рот, мы ехали против ветра, - не огорчайтесь! Ведь вы же сами сказали, что все это детский спектакль в сравнении с тем, что здесь творилось весной двадцать девятого года.
Бой-Страх встал, я невольно откинулся назад, и его раздутые ноздри встали надо мной, круглые и темные, как ноздри монумента.
Он заорал что-то о бездельниках, путающихся под ногами, и вдруг закрыл рот, сел и прислушался.
Прислушался и я. И ничего не услышал. Мне померещилось, впрочем, что ветер не так сильно, как раньше, свистит в ушах, что он как будто стал слегка посвежее.
- Стой! - хрипло сказал Бой-Страх шоферу.
Мы остановились.
Направо и нАлево от пас и до самого неба стояла рожь.
Она была прямая, не клонилась, не шла волной.
Она была рыжая и тихая - тихая, потому что ветер упал...
Я проводил Бой-Страха на станцию и вернулся.
И когда я вернулся, вывески в Зерносовхозе 3 висели на своих местах синяя ЦРК над входом в лавку и синяя библиотечная над входом в библиотеку.
Ветер упал, тент был снят с лесов водонапорной башни, наброшен на шесты, и под ним уже пили ситро, болтали.
Я поздоровался с женщиной, сидевшей в книжном киоске, и купил у нее "Огонек". Ветер упал, и женщина не была теперь похожа на вербного чертика. Она сидела скромная, приветливая, и все ее газеты и журналы смирные висели за веревочками на витринах.
Ветер упал. Все ходили легкие и дышали.
Начинало темнеть, и по главной улице, расступаясь перед машинами, шлялись, обнявшись с девушками, рулевые.
Фонари висели вдоль улицы тихо, не раскачиваясь.
Я прошел мимо столовой. Худенькая, что утром подавала нам чай, стояла у дверей, задумавшись. Очень грустная стояла она, у нее было усталое лицо, и волосы отливали, чернели.
Мне стало жаль ее.
- Монокультура, - вспомнил я и снял с пояса чашку.
В последний раз я посмотрел на скифа. Я простился с ним, с его шляпой, края которой свисали до плеч, с его узкими важными глазами кочевника, с его разрезанным морщинами ртом.
- Бой-Страх просил меня передать ее вам, - сказал я худенькой и отдал-ей чашку. - Он сказал: передайте это ей, пускай не поминает лихом.
Вечером я стоял в машинном парке, луна была, как монета, которую мальчишки отпечатывают на бумаге через фольгу, и Лурья, библиотекарь, знакомил меня с Джеком Эшли, плотником.