Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)
Измученные приплелись на ферму. У ворот стояла Паня, скрестив руки на груди. Молодые работницы привели Ротного, бока у него еще ходили. Паня погладила Ротного и сказала: "К награде представлю".
Гришка молча повернулся и пошел прочь. Я побежал за ним. По спине нас огрели смехом. Это было поражение. Гришка пережил его с достоинством, на следующий день в пастухи мы не пошли, за что нас (в который раз уже!) вызвали на разбор.
На разбор нас с Гришкой вызывали часто. Пошли в запретную зону разбор. Провели ток в ручку двери - разбор. Попались с ворованной картошкой - разбор. Нашли мину и пытались взорвать ее - страшный разбор...
На всю жизнь запомнил я скамейку, на которую сажали нас, когда разбирали. Скамейка эта еще до войны была изрезана ножами, - может, стояла у входа в клуб. Были там, как водится, имена, фамилии, формулы отношений под знаком плюс, крутые высказывания о жизни. Не скамейка, а сплошной узор. Когда-то ее закрасили черной краской, желая вернуть ей приличный вид, но в некоторые глубокие вырезы краска не попала. Нелегко сидеть на письменах! Анастасия Власовна понимала это. Когда мы просились встать, она говорила: "Сидите, сидите, голубчики...".
"В дни, когда отцы и братья ваши... когда матери и сестры..." Так начинала разбор Анастасия Власовна. Вовка Углов однажды опередил ее. Только нас посадили на скамейку, он провозгласил: "В дни, когда отцы и братья..." Анастасия Власовна покачала головой: "Раз такие сознательные, морали читать не будем. Два наряда вне очереди - марш на кухню!"
Я запомнил ее старческую моложавость, седую прядь, падающую на глаза, морщины в уголках рта, манеру по-мужски держать папиросу, мелкое дрожание пальцев в минуты волнения. Когда она увидела нас с Гришкой около мины, она схватилась за грудь и долго не могла слова произнести.
Самое неприятное для меня в этих разборах было вот что: все понимали, что главный в наших похождениях Гришка, а мы с Вовкой - так, сбоку припека. Ну, ладно, мол, он-то отпетый, а вы, вы как же?!
Такое публичное признание нашей неполноценности было для меня невыносимо. Я не хотел, чтоб меня отделяли от Гришки. Я жаждал равного суда и не получал его.
Гном был маленький, тщедушный. Казалось, он давно должен к кому-то сильному прилепиться, чтобы тот его защищал, охранял...
По приезде его поселили в комнате, которую занимал Ванифатьев с дружками. Но через несколько дней вещевой мешок Гнома вышвырнули в коридор, а следом и его самого.
На шум прибежала вожатая Вера Рюмина.
- Что случилось, Валентинов?
Гном стоял отвернувшись. Тогда Рюмина заглянула в комнату.
- Что тут у вас?
Она говорила строгим голосом, а сама улыбалась. Ей нравился большой вальяжный Ванифатьев.
- Он во сне кричит! Зубами щелкает! Квакает! Лает!.. - закричали ванифатьевцы.
Рюмина махнула рукой - да ну вас! - и обратилась к с а м о м у мягко:
- Скажи ты, Жора.
Ванифатьев, развалясь на койке, не поворачивая головы, процедил:
- Уберите Гнома. Чокнутый. Орет ночью, спать мешает.
Рюмина с любопытством оглядела Гнома. Он стоял все в той же позе, разглядывая носки своих ботинок.
- Валентинов, - сказала она, - это правда, что ты ребятам спать мешаешь?
Гном посмотрел на нее рассеянно, пожал плечами:
- Не знаю...
В комнате захохотали. Гном сказал:
- Переведите меня, пожалуйста, в другую палату.
Рюмина задумалась. Всюду теснота, комнаты маленькие, койку лишнюю втиснуть некуда.
- Знаешь, Валентинов, - сказала она, - мы подумаем, кого поселить на твое место, а пока, если хочешь, поночуй здесь... - и она указала на дверь, едва приметную в тени чердачной лестницы.
То была нежилая комната. То была вообще какая-то странная комната. Потолок, скошенный неправильной пирамидой. Окно в коридор, вернее, в сени. Свет в комнату попадал, когда наружную дверь открывали. Впрочем, запирали ее только на ночь. Любой из нас переживал бы, попади он в этот чулан. Гном - нет. Он обрадовался, повеселел. Он что-то целый день устраивал в своей конуре, мурлыкал какую-то песенку. Он открыл окно и протер его мокрой тряпкой.
Вечером о переселении узнала Анастасия Власовна. Она отругала Рюмину, да так, что все слышали, и твердым шагом направилась восстанавливать порядок и справедливость.
И вот Анастасия Власовна стоит по одну сторону Гномова окна, а тот по другую, и между ними происходит разговор:
- Валентинов, немедленно забирай вещи и - назад!
- Не пойду.
- Как это "не пойду"? Я как начальник лагеря...
- Не сердитесь, Анастасия Власовна, не пойду.
- Что это значит, Валентинов?!
Анастасия Власовна не ожидала, что нарвется на такое упрямство. Думала, подействует командирский тон, который обычно действовал безотказно.
- Ты индивидуалист, Валентинов, - обронила она со вздохом.
- Зря вы переживаете, Анастасия Власовна, - сказал Гном, - мне тут хорошо.
- Валентинов! - закричала она. - Да ты понимаешь, что я не имею права тебя здесь держать?! Согласно санитарным нормам! Это ты понимаешь?
- Понимаю, - тихо сказал Гном. - Если что, я скажу, что я сам, а что вы не разрешали...
Анастасия Власовна оглядывается на нас: посмотрите, каков! А?..
Красивый Ванифатьев советует, поводя крутыми плечами:
- Да бросьте вы с ним возиться. Это ж Гном...
- Ва-ни-фать-ев!.. - горячим шепотом выдыхает она ему в лицо собственную его фамилию, и сейчас фамилия эта звучит как выражение такой глубокой человеческой укоризны, что даже Ванифатьева проняло - отвернулся.
Анастасия Власовна восклицает:
- Ах, Валентинов! Ну что ты за человек! Особые условия тебе создать, что ли!..
Последняя фраза вырвалась у нее, как говорится, из сердца и возбудила, ожесточила нас. Мы словно увидели вдруг черту, жирную, резкую: по ту сторону - Гном, а все остальные - по другую. Не скрывая раздражения, мы закричали:
- Да пускай живет! Давай, Гном, в пещеру!..
Анастасия Власовна тут же опомнилась. В сущности, не злая женщина, а главное, человек долга, она устала, у нее свои несчастья, сын пропал без вести - вот уж второй год, как пропал... Она была человеком долга, а кроме того, свято блюла закон педагогического равенства: никого не выделять, ко всем относиться одинаково, а тут она, по-моему, ловила себя на том, что Гном ей неприятен, и от этого страшно досадовала. Непонятен, а потому неприятен. Разумом-то она понимала, что Ванифатьев, с его дурацкой самоуверенностью и барством, - вот уж кто неприятен безусловно! Пожалуй, во сто крат неприятнее Гнома. Но это разумом, а чувствовала она, кажется, другое. Ванифатьев, с его добродушной ухмылкой, распространял вокруг себя атмосферу приятной покладистости, спокойной силы, с которой нельзя не считаться, а этот Гном - она знала его прозвище - и в самом деле Гном: голова втянута в плечи, спина круглится, морщины стариковские на лбу, уши настороженно прижаты, одутловатое лицо, желтые тени под глазами...
- Вот что, Валентинов, у меня много дел, - она старалась говорить как можно мягче, - у меня очень много дел, я не могу здесь с тобой пререкаться. Хорошенько все обдумай и приходи ко мне в кабинет после ужина...
Почему Гном был один? Точнее, почти один. Что означает это почти, я объясню несколько позже.
Сейчас я понимаю: виной тому была блокада. Она его цепко держала и не отпускала. Я знаю таких людей - вот уже больше тридцати лет прошло, а блокада всё не отпускает их...
Мы все тогда ожили, а его она держала цепко ледяными пальцами, не давала головы повернуть в сторону, заставляла его смотреть и смотреть на какие-то одному ему ведомые жестокие картины.
Те, кого она не отпускала, отличались от остальных. Они были замкнуты, малоподвижны, старчески задумчивы и болезненно экономны, вплоть до ожесточенного накопительства. Последняя черта была роковой.
В столовую мы врывались как ураган. Минута - и столы были чистыми. Суп, каша, хлеб - все исчезало мгновенно.