Недостижимая корона (Марина Мнишек, Польша – Россия)
Кое-кто насторожился. Кое-кто захохотал.
– Эй, царица! Где твоя корона? – глумливо выкрикнул какой-то московит.
– Небось под юбкой прячет! – взвизгнул другой. – А ну, задерем ей юбку, робята!
И тут же охальник подавился чьим-то кулаком, влетевшим ему прямо в разинутый рот и раздробившим зубы. В следующее мгновение последовал новый удар – в лоб. Мужик упал навзничь и испустил дух.
– Ну, кто еще хочет выйти со мной на кулачки? – спросил высокий человек, оборачиваясь к толпе. – Давай-ка по одному!
Он сбросил полушубок, распустил пояс рубахи и засучил рукава. Двое-трое каких-то разъяренных, а может, просто глупых шляхтичей ринулись было вперед, но замерли, словно налетели на невидимую стену. Попятились.
– Заруцкий! Это Заруцкий! – полетел шепот над толпой.
Стало тихо. Никто и никогда не видел казацкого атамана таким. Всегда слегка угрюмый, замкнутый и молчаливый, он не любил попусту махать кулаками и бросать кому-то вызов. В отличие от ярких, велеречивых, подвижных Рожинского и Сапеги, которые привлекали к себе внимание, словно пестрые птицы, во всей богатырской фигуре и шальных зеленых глазах Заруцкого было нечто подавляющее, заставляющее смотреть на него со вниманием и прислушиваться к каждому оброненному им слову.
Его улыбка была дорогим подарком. А внезапная вспышка гнева пригибала людей к земле, подобно тому как буря гнет деревья.
– Вам-то что здесь за дело, пан Заруцкий? – закричал Рожинский, который всегда ненавидел атамана, как только может поляк ненавидеть казака, человек с проблесками цивилизованности – ненавидеть дикую, неразумную силу, родовитый шляхтич – ненавидеть плебея, а один сильный мужчина – ненавидеть другого, ничуть не менее сильного.
Но атаман не обратил на него никакого внимания. Подхватил с земли полубесчувственную Марину, смело повернулся спиной к оставшимся и, метнув через плечо последний предостерегающий взгляд, пошел к дому, в котором она жила.
Увидев Марину на руках Заруцкого, Барбара на миг вовсе ополоумела и кинулась на казака с кулаками, пытаясь отбить свою госпожу. Но Иван Мартынович не выпустил бы из рук драгоценную добычу, даже если бы Барбара кликнула себе на помощь ватагу разъяренных медведей-шатунов. Он лишь повел локтем – и дородная гофмейстерина неуклюже отлетела в угол. Затем послышался грохот задвигаемого засова, и Барбара припала к двери, пытаясь различить, что происходит за ней. Но услышать ничего не могла.
А между тем в спальне долгое время ничего особенного не происходило, кроме того, что Заруцкий сидел на кровати, держа на коленях Марину, а та отчаянно рыдала, уткнувшись ему в плечо. Марина была так мала и худа, что атаману казалось, будто на коленях у него сидит маленькая девочка, почти ребенок. Да что в ней было такое, в такой маленькой птахе, что Заруцкий не мог избыть страсти к ней? Он безумно хотел Марину – и одновременно боялся ее, чуя некую страшную, разрушительную силу ее натуры. Она сгубила Дмитрия, великого, великолепного человека. И Заруцкого сгубит.
Он знал это, но ничего не мог поделать с зовом своей судьбы!
Они провели ночь, перемежая поцелуи разговорами, открывая друг другу то, что казалось тайным, навеки скрытым в глубинах их темных, яростных душ. Но если мужчина, обессиленный своей откровенностью, наконец уснул на полуслове, на полувздохе, то у женщины сна не было ни в одном глазу. Марина боялась Заруцкого – этот человек мог сломать ее, сломить, подчинить себе безвозвратно. Но она не игрушка для мужчин, даже самых лучших во вселенной, – она сама по себе. Она царица, а не рабыня. Наоборот, мужчинам предназначено быть ее рабами!
Заруцкий умолял Марину остаться в Тушине, потому что ее отъезд якобы вызовет раскол в лагере. Но Марине только того и нужно было – вызвать раскол, не дать Рожинскому одурачить шляхтичей и поляков.
Она соскользнула с постели, бросилась к столу, схватила одно из очиненных перьев и торопливо, не подбирая слов – чудилось, все, что она сейчас пишет, продиктовано ей свыше! – написала на листе:
«Без родителей и кровных, без друзей и покровителей, в одиночестве с моим горем, мне остается спасать себя от последнего искушения, что готовят мне те, которые должны бы оказывать мне защиту и попечение. Горько моему сердцу! Меня держат как пленницу, негодные ругаются над моей честью, в своих пьяных беседах приравнивают меня к распутницам и строят против меня измены и заговоры. За меня торгуются, замышляют отдать меня в руки того, кто не имеет никакого права ни на меня, ни на мое государство. Гонимая отовсюду, свидетельствую перед Богом, что вечно буду стоять за свою честь и достоинство. Раз бывши государыней стольких народов, царицею Московской, я не могу возвратиться в звание польской шляхтянки и никогда не захочу. Поручаю честь свою и охранение храброму рыцарству польскому. Надеюсь, что благородное рыцарство будет помнить свою присягу…»
Здесь досталось всем сестрам по серьгам, но больше всего камней было запущено в огород Рожинского, которого отныне Марина считала своим кровным врагом – почти столь же ненавидимым, как предатель-мечник Скопин-Шуйский, который оставил царя Дмитрия безоружным перед лицом смерти.
Она оставила письмо на столе, пошла к двери… и оглянулась на спящего Заруцкого. На миг зажмурилась, чтобы навсегда запомнить, как он лежал, – поверженный богатырь, Самсон, остриженный Далилой.
Сердце ее преисполнилось гордости. Бесшумно отодвинула щеколду и выскользнула из комнаты. Увидела ждущие глаза Барбары, мельком улыбнулась – и велела немедля, спешно переодеться в мужское платье и готовиться к отъезду, причем взять с собой только преданного казака-конюшего.
– И тихо, как можно тише! – твердила она, загадочно улыбаясь. – Тише, тише!
Целую ночь они мчались верхом в Калугу. Однако заблудились в заснеженной, вьюжной круговерти и вместо Калуги очутились в Димитрове, где теперь стояло войско Яна Сапеги. Марина, вне себя от ярости, готова была вновь пуститься в путь, однако Сапега с трудом удержал ее: ведь к Димитрову приближались войска Скопина-Шуйского и шведского полководца Делагарди. Только страх попасть в плен к предателю-мечнику остановил Марину и вынудил остаться. Одному она радовалась: теперь у нее будет возможность высказать знаменитому полководцу все, что она о нем думает!
Князь Михаил Скопин-Шуйский, ободренный своими победами, особенно тем, что разбил поляков под Троицким монастырем и освободил его от осады, не сомневался в быстром успехе над защитниками Димитрова. Как ни ярились польские храбрецы, однако видно было, что осажденные теряют дух. Но вдруг на городской стене появилась женская фигурка. Сначала, впрочем, ее приняли за юношу, потому что на ней была одежда польского гусара. Однако, скинув шапку и тряхнув головой, так что закрученная на затылке коса развилась и упала на спину, женщина стала подбочась и закричала, мешая польские и русские слова:
– Смотрите и стыдитесь, рыцари! Я женщина, но не теряю мужества и не собираюсь спасаться бегством! Да и кого вы испугались? Предателя и изменника! Разве может Бог встать на сторону предателя?!
– Она безумная, юродивая, – переговаривались русские, слышавшие ее крики, однако Яков-Понтус Делагарди, бывший при осаде рядом со Скопиным-Шуйским, поразился его изменившимся обликом. Право, у храброго полководца был такой вид, словно он невзначай встретил привидение!
Тут же толмач подсказал Делагарди, что он видит перед собой не кого-нибудь, а Марину Мнишек.
Шведский полководец, француз родом, вытаращил глаза. Он много слышал об удивительной даме, о которой люди говорили со странной смесью ненависти и восхищения, но ни в коем случае не равнодушно, и в первую минуту испытал откровенное разочарование: было бы на что смотреть, было бы к чьим ногам метать Московское царство! Не иначе и первый Дмитрий, и второй были одурманены этой невидной, маленькой женщинкой. Уж не колдунья ли она, которая наводит чары на мужчин?
– А про какого предателя она говорит? – спросил Делагарди.