Как дым
***
Степан суетился вокруг телеги и, приподнимаясь на носки, разгребал и уминал узловатыми руками солому, чтобы мне было удобнее сидеть. Заботился он о моем удобстве не потому, что чувствовал ко мне особенную симпатию, и не из желания подслужиться, а потому, что так принято было в деревенском обиходе – заботиться о спутнике, которого послал Бог. Но, глядя на хлопотливые движения мужика, я испытывал какое-то непривычное умиление и чувствовал себя одиноким, бесприютным. С озабоченным лицом Степан еще раз переложил свои городские покупки – бутылку с постным маслом и пахучий сверток бумаги, в котором, очевидно, были завернуты селедки, и торопливо подошел к лошади, чтобы поправить упряжь. Пузатая крестьянская лошадь, белая, но пожелтевшая от старости, одна из тех классических лошадок, которых любили изображать представители нашей гражданской живописи на всяких «Первопутках» и «Порожняком», стояла, понурив голову, и ее ресницы, редкие пушистые ресницы старой лошади, вздрагивали, как будто кто-то невидимый махал рукой перед ее глазами. У лошади был такой безнадежно печальный вид, точно она понимала, что на всю жизнь обречена таскать эту неуклюжую телегу. Вероятно, она уже давно позабыла, что была когда-то веселым жеребенком, что звал ее теплый и обеспокоенный материнский голос, когда, задрав хвост, она кружилась в поле или легкомысленно отставала от обоза.
– Почему не доедем, – бодро возразил на мои сомнения Степан, – доедем, за милую душу доедем.
Я бесцельно бродил по двору, смотрел на этого бородатого мужичонку в заплатанном тулупчике несмотря на летнюю пору, разглядывал лошадь, ее покорные глаза н ветвистые вены на животе, неуклюжую телегу и ремешки упряжи, и мне казалось, что все это я уже видел где-то – именно такого мужика, именно такую лошадь, такие же вены на ее животе.
На крыльце стоял хозяин, в доме которого я провел эту ночь. В сравнении с маленьким замухрышкой Степаном у него был упитанный и внушительный вид. Он успел надеть поверх белой рубахи жилет с серебряной цепочкой часов, которые он тут же не без удовольствия завел и, приложив к уху, послушал – хорошо ли они идут. По всему было видно, что у него много всяких забот и, судя по тому, как озабоченно пощипывал он свою густую черную, как смоль, бороду, одна из этих забот заключалась в том, чтобы поскорее сплавить нежданного гостя.
Жизнь на дворе уже просыпалась. Из полуоткрытой двери сарая, за которой еще стоял ночной мрак, вышла озабоченная курица и тотчас же принялась за поиски пищи, смешно разглядывая землю то одним, то другим глазом. Но рыжая лохматая собака лежала у ворот, положив голову на лапы, и, очевидно, спала после ночной службы. Ночью сквозь сон я слышал, как она лаяла, перекликаясь с городскими псами.
Стало уже совсем светло, и я мог теперь видеть архитектурные подробности того дома, где я ночевал – резные наличники на окошках и игривые сердечки в зеленых ставнях. В одном из окошек, среди гераней и еще каких-то цветов в глиняных горшках, я успел заметить женскую фигуру в рубашке. Поймав любопытными бабьими глазами мой взгляд, женщина спряталась за простенком. Это была жена Ивана Петровича. Вчера, когда я неожиданно явился к ним глухою ночью, она принесла мне красную пухлую, как облако, подушку и сшитое из разноцветных лоскутков одеяло и устраивала меня на ночлег. В разговорах моих с Иваном Петровичем она участия не принимала, все позевывала и после каждого зевка вздыхала:
– Ох, Господи, прости нас грешных!
Степан закончил наконец свои приготовления к отъезду.
– Ну вот, – сказал он весело, – можно теперь и ехать.
– Поезжай, поезжай, Степан, – озабоченно подтвердил Иван Петрович, – дай Бог засветло добраться.
– Прощевайте, – протянул ему руку Степан, – теперь, значит, до Покрова мне уже не бывать, а там что Бог даст.
– Ну-с, желаю счастливого пути. Не стоит благодарности, помилуйте, – провожал меня хозяин. Собака нехотя отошла с дороги.
Степан вывел лошадь на улицу, вскочил боком на телегу, и мы загремели по варварской мостовой. Позади Иван Петрович, широко расставив руки, уже затворял ворота.
По обе стороны улицы стояли сонные домишки с закрытыми ставнями. Редкие прохожие, бабы с заплечными корзинами, какие-то мещане в фуражках, нищий в солдатской шинели с котомкой, равнодушно глядели на нас и шли своей дорогой. Скоро мы завернули за угол, и телега перестала греметь, потому что здесь улица уже не была вымощена. Здесь домишки ничем не отличались от деревенских изб. Кое-где в палисадниках краснели осенние росистые георгины, придавая унылому деревянному пейзажу лачуг и заборов еще более скучный и захолустный вид. Мой возница решительно ни на что не обращал внимания, занятый своими мыслями. Я же с любопытством смотрел на непривычные картины – на домики, на георгины, на деревянные узкие дорожки вдоль улиц, на пузатую бочку водовоза. После петербургских улиц все казалось мне странным, как сон, все походило на декорацию какой-то старомодной оперы, для которой малоодаренный композитор написал серенькую и скучную музыку. Я не понимал, зачем живут здесь люди, какие могут быть у них интересы. И не было ни малейшего признака, что в двадцати верстах бушует гражданская война. Впрочем, чувствовалась какая-то тревога в воздухе, как в доме, где лежит тяжело больной, где не спали много ночей подряд.
– А раньше-то вы были в Должанах? – спросил Степан.
– Нет, никогда не бывал. Красивое место?
– Да ничего. Анбар каменный. Речка есть, все, что надо. Верст двенадцать от нас будет. Переночуете у нас, а завтра утречком доставим как-нибудь.
– Но-о! – подбодрял он свою лошаденку.
– Я вам за все заплачу, – сказал я, с трудом выговаривая слова, потому что телега тряслась на неровной дороге.
– Это вы уж с бабой посчитаетесь, – ответил Степан.
Когда лошадь вновь пошла шагом, он решил завести серьезный разговор. Мы уже проехали слободу, которой кончался городишка. За слободой тянулись огороды. Солнце было где-то за облаками, и его торжественный восход в это утро не состоялся. Уже открылись широкие пустынные поля – скудный и лирический пейзаж. Степан обернулся и после некоторого раздумья сказал: